“Сплейбей” не сдавался. Выбросив к потолку пару диванных пружин, он запел под собственный аккомпанемент голосом знаменитого шансонье. Юная девушка, доверительно сообщала полная хриплой ласки песня, гуляя по Монмартру, влюбилась в подлетевшего к ней воробья. Как горько она обманулась! Теперь серый негодяй топорщит шариком перышки и орет о своей победе, купаясь в фонтанах Парижа. А мир ждет нового бога…
Кончив петь, “Сплейбей” согнулся в поклоне, отчего ноги Шута взлетели высоко в воздух, и так затих. Дурацкий человек кое-как выбрался из почти проглотившего его ящика, стряхнул с себя прилипшие клавиши и жалобно заковылял к оркестровой яме.
— Скрыпочку, одну скрыпочку, господа, — заклянчил он у глядевших оттуда голов.
Ему нехотя дали. И Шут заиграл на скрипке, упирая ее в толстый, вылезавший из фрака живот. И сыграл хорошо, просто здорово, так что зал совершенно затих. А потом начал кланяться, кланяться, оступился, уронил скрипку и хлопнулся на нее задом…
На краю сцены стоял, роняя слезы, дурацкий пристыженный человек. Он протягивал кричавшему, махавшему кулаками хозяину скрипки обломки дек, гриф, дрожащие, свернувшиеся спиралями струны.
— Ох! Ох! Ах! — заходились от смеха наши герои, а в ушах у них уже шелестело: “Звонарь, звонарь… чтоб на работу не опоздать”. И вот, всхлипывая и все еще держась за животы, они оказались среди обычных русских людей на пыльном дворе, обнесенном со всех сторон белеными стенами. Тут же поднимались к мягкому небу похожая на белый куб церковь и острая чистенькая колокольня. Все, задрав головы, смотрели на нее. Петр-Иванычи притихли, подняли глаза и увидели в проеме верхнего яруса колокольни четырех стоящих рядом стариков.
— Звоны, — начал один из них, в кепке, — служили для разного. На несчастье поднять, подумать заставить, или чтоб душа отдохнула. Подбирали их столетиями, и те, что плохими оказались, — умерли. Остались только хорошие, с именами. Вы сейчас послушайте Егорьевский звон. Он тихий, спокойный, напоминает немного “Лунную сонату” Бетховена. Для легкости души, для раздумий.
— Чушь, — авторитетно произнес Бинский, — с Бетховеном сравнивать!
— Молчали б лучше, Петр Иванович! — зашептал Динский. — А то еще к кайзеру улетим!
Звонари пошли по местам: один — к Большому колоколу, второй — к задранной под углом к полу плахе-педали, от которой поднимались веревки к четырем висевшим рядом широким колоколам. Последние двое петлялись по рукам и ногам, растягивая себя между языками оставшихся колоколов.
Старики стали работать, послышался металлический скрип, и вот раздалось, выплыло наконец первое басовое “бомм!” И опять громче, мощнее — “бомм!” Паузу оборвали средние колокола, в их голоса вплетались другие, украшая низкие “ом-м!” чуть не хрустальным “и-линь”. Воздух дрожал все выше и выше от гула и звона. И опять прозвучал Большой. Его голос то теплел, то холодел, помогая младшим братьям как надо ударить в голубой купол над головами, чтобы разбудить, раскачать в каждом человеке его собственную музыку. И падали на людские головы и сердца волны гула, украшенные барашками перезвонов. И воздух тучей густел от басов и лился дождями малиновых трелей. Когда всем стало легко, колокола замолчали особенною долгою тишиной.
Люди, улыбаясь, хлопали, даже Бинский протянул: “Да-а!” Звонари вылезали из петель-паутин, показывались в просветах окон и кланялись, вытирая от лба к затылку вспотевшие лысины.
Наши герои еще не кончили аплодировать, когда все снова исчезло. В уши полез знакомый шепот:
— Дикарь… Дикарь… палкой по бревну.
Они очутились на высоком берегу не очень теплого блестевшего до самого горизонта океана. Вокруг стояли бородатые, одетые в меха люди. Они усадили Петр-Иванычей на мохнатую шкуру, трогали их руками и на новом понятном языке говорили:
— Какой праздник сегодня! Какой праздник! И большая вода внизу рада: бухает ласково. И скалы черные рядом, смотрите, ой и красивые, и трава сияет, и лучшие музыканты приехали.
Чуть выше, на холме, спиной к высокому небу стояли четыре человека в меховых до колен, расшитых красным, рубахах. Бороды-лопаты, черные до глаз волосы, восемь голых рук, по палке в каждой; перед ними, как барьер у груди, блестит ошкуренное бревно на огромных козлах… Все!
А-а-х-х! — выдохнул снизу и толкнул землю прибой. И бревно ухнуло в ответ. Шуршала, убегая, волна, шипела пена, трещала галька, — бревно подхватывало все такты и звуки. Оно дрожало, качаясь вместе с рябью океана, щелкало в ответ гомонившим на скалах птицам, шепталось с высокой, шатавшейся под бризом травой
Даже Петр-Иванычи сумели заметить это. Они глубоко вздохнули, улыбнулись, и почудилось им, что не страшны теперь чужие мнения и приказы, и нет больше ни ссор, ни яростной беготни, ни лжи, ни работы локтями. Мир, казалось, стряхнул с себя копившуюся годами пыль и стал ярким и полным, как в детстве. И они — Петр-Иванычи — тоже часть яркого мира, словно воздух и берега, и, значит, появились на свет не зря, а со смыслом, и обойтись без них невозможно, как невозможно обойтись без воздуха и берегов, Бинский и Динский захотели взлететь, вскочили и… увидели красные огни уходящего автобуса. У ног, в белом круге света, лежали их шапки и дубленки. Падал снег. Они молча быстро оделись, взглянули на часы. Все чудеса длились чуть больше часа. Убегавший в темноту автобус был последним…
— Что же это с нами случилось? — медленно выговорил один.
— Мираж, — ответил другой. — Я слышал, в пустыне, когда жара, бывает такое.
— А-а-а, когда жара, ну, понятно… Обоим стало полегче. Помолчали.
— Знаете, давайте вернемся во Дворец, — предложил Бинский. — До дома ведь километров двадцать, не меньше. А во Дворце я сторожа знаю: он у нас раньше работал. Переночуем — он позволит, и на работу утром близко ехать.
Динский согласился. Но, пройдя два шага, остановился вдруг и спросил:
— Что ж это? Вот мы ругались, обзывали друг друга, а выходит — зря? Ничего-то мы, выходит, не знаем?
— Успокойтесь, — прошелестело рядом, — случившегося с вами на самом деле быть не может и, значит, ничего не опровергает, и вы во всем правы и все знаете.
Они испугались, схватились за руки и побежали, как дети, оглядываясь на темноту. Их последнее путешествие обошлось без приключений. Сторож узнал Бинского сквозь стеклянную дверь, и скоро они спали, укрывшись дубленками, в креслах, возле кадки с волосатой пальмой. Иногда им снилось что-то такое, отчего руки их вздрагивали, тянулись к ушам, но каждый раз путались пальцами в складках стриженой овчины, слабели и сползали вниз.