И полет-то был не нужен. Ну что может рассказать пулевое отверстие в теле казненного о его вине?
Лишь разбудить фантазию – что хорошо лишь для тех, чью фантазию вообще нужно будить.
Словно почуяв мои мысли, Сорокин перегнулся вперед и каркнул пилоту:
– Возвращаемся.
Пилот кивнул. Самолетик выпрямился и взял курс на север. Лететь до Боготы нам предстояло часа два.
Прощай, тропическая экзотика, век бы тебя не видеть… Прощай, Южно-Американский отсек! И ты тоже прощай – выбитая чужими оспина на теле Земли. Поглазели – и хватит. Домой! Если только Сорокин не решит, что для успокоения начальства нам нужно с недельку пожить в Боготе или Медельине…
А ведь почти наверняка он так и решит!
Черт… Поспеть бы вовремя в Тверь… Настасья…
– Итак, – Сорокин вдруг повернулся к нам, – какие мы можем сделать выводы?
Мы с Магазинером переглянулись. Я почему-то думал, что Сорокин отложит «разбор полетов» до приземления.
– Прежние, – сказал я.
– А подробнее?
– Пожалуйста! Вероятнее всего, нас наказали не за одну конкретную провинность, а по совокупности оных. Можно сказать, что нас торопят. Но можно сказать и иначе: нас держат в тонусе, чтобы мы не благодушествовали и не почивали на лаврах. Что я видел в Колумбийском суботсеке? Ситуацию, еще довольно далекую от нормы…
– Представите обстоятельный доклад, – перебил меня Сорокин.
– Представлю! И дайте мне, наконец, сказать! Не в одном Колумбийском суботсеке дело, я уверен. И не в Австралийском, и не в Африканском… Дело во всех нас, в Экипаже на всех его уровнях. Да-да, на всех. Снизу доверху. Кстати, верно ли то, что я слышал о племяннике Капитана?
– А что, позвольте узнать, вы о нем слышали? – нахмурился Сорокин.
– Болтают, будто бы он был недавно принят в Высшее интендантское училище без экзаменов… В Сети болтают. Я еще в Твери узнал об этом. Плюс еще кое-какие отдельные факты о высшем командовании. Всем и каждому рты не заткнешь…
– Сплетни! – отрезал Сорокин. – Чушь!
– А я не знаю, сплетни или не сплетни. Мне-то, собственно, и дела нет. А только если подчиненные ругают начальников, пусть даже облыжно, это не есть порядок. Если имеют место злоупотребления, даже самые невинные, – это тем паче непорядок. А как не злоупотреблять? Не порадеть родному человечку, а? По сути, нас бьют за то, что мы люди…
Магазинер задвигался, запыхтел, отер рот, но ничего не сказал.
– Продолжайте, – бросил Сорокин.
– Мы – люди, а чужие – нет, – заявил я. – В нашем понимании они скорее киберы с жесткой программой, безжалостные, логичные и до тошноты последовательные. Кто они биологически, я понятия не имею, но психологически они – киберы. Им нужен Экипаж как идеально настроенный инструмент, а мы не способны создать его. Как раз потому, что мы люди. В прежних социумах лишь малая часть населения служила в армии, да и то начальство сплошь и рядом закрывало глаза на некоторые вольности подчиненных, – а мы загнали в рамки жесткой дисциплины все население Земли и хотим, чтобы все шло как по маслу? Не будет этого. Не бывает. Никогда не было. Уголовные уложения средневекового Китая пронизаны пониманием: люди есть люди. Даже в феодальной Японии… Вы знаете историю о крестьянине Согоро?
– Не понимаю, при чем тут Китай и Япония? – довольно грубо прервал меня Сорокин. Я был готов к этому и не вспылил.
– Угодно ли вам выслушать?
– Продолжайте, – буркнул полковник. – Я слушаю.
– Так я расскажу. Этот Согоро жил во время сёгуната Токугава и был старостой деревни – завидная для крестьянина должность! Но однажды он подал жалобу на имя сёгуна, на что категорически не имел права и за что должен был подвергнуться жесточайшей из казней вместе со всей семьей. Так и вышло. Сёгун проявил снисхождение лишь к детям Согоро – им просто и без затей отсекли головы. Согоро нарушил закон, и сёгун нарушил закон. Заметьте, это произошло в самом дисциплинированном обществе, какое мы знаем!
– Он что, был ненормальным, этот Согоро? – спросил Сорокин.
– Наоборот. Из-за алчности князей – даймё – в провинции назревало крестьянское восстание. Самураи утопили бы его в крови. Согоро спас многие тысячи жизней. Но по закону он должен был подать жалобу – кому? Своему же князю, на которого жаловался. С понятными последствиями. А теперь представим себе, что чужие начали действовать уже тогда. Крестьянин нарушил закон – ну ладно, черт с ним, букашка он. Но раз сёгун нарушил закон из человеколюбия – значит, наказать всю Японию! Астероид ей на остров Сикоку…
– К чему это вы? – нахмурился Сорокин. Не очень-то ему нравилось направление, которое принял разговор.
– К тому, что нас вынуждают жить по писаным правилам и скрупулезно придерживаться их, – терпеливо объяснил я, борясь с искушением обозвать полковника тупицей. – Мы уже сейчас можем дать Капитанскому Совету кое-какие «экспертные заключения» – подтянуть гайки, строже наказывать проступки начальствующих и общую расхлябанность, ну и так далее. Боюсь только, что подобные заключения и до нас давались много раз. Хотя бы брюссельцами. Мы – люди. Для нас не бывает правил на все случаи жизни. У каждого народа свой менталитет, у каждого человека – свои понятия и предрассудки. Устав хорош, но он не панацея. Даже если мы победим злоупотребления и дурость – все равно нас будут бить за человечность и здравый смысл, потому что они порой заставляют честных людей идти против Устава. Нас и дальше будут бить просто-напросто за то, что мы люди!
Последнюю фразу я буквально проорал Сорокину в лицо. Увлекся. Ну да ничего – стерпит. И не такие, как он, от меня терпели.
Хотя некоторые жаловались.
– Значит, по-вашему, выхода нет? – прямо спросил Сорокин. – Так вас надо понимать?
Презрев чинопочитание, я ограничился простым кивком. Мне было ясно, что Сорокин не удовлетворится моим объяснением и будет копать дальше. Пусть. Я тоже покопаю, если надо. А если очень надо, я постараюсь даже стать до какой-то степени «командным игроком» – только бы меня не погнали взашей из группы. Я внезапно осознал, что лишь здесь, в этой командировке, проблема стала для меня по-настоящему интересной.
– Н-да, – констатировал полковник. – Для таких выводов, как ваши, не стоило создавать нашу группу.
Я ответил высокомерным молчанием. Магазинер опять задвигался, заколыхался – и вновь ничего не сказал.
Женщина начинает с отражения наступления мужчины, а кончает тем, что отрезает ему путь к отступлению.
Оскар УайльдЗнаете, как бегает по поверхности сельского водоема жук-вертячка? Видели, да? Мелкая черная козявка-капелька, смотреть не на что, а как шустрит, зараза, нарезая по воде круги и сумасшедшие петли! Чего ради носится как угорелая – поди разбери. Этого и сама вертячка не ведает, хотя, возможно, подозревает: в ее дурацком с виду мельтешении содержится глубочайший смысл. Вот только какой?..
Примерно так же мечется мужчина, когда его жену отвозят с сиреной и мигалкой в родильное отделение ближайшего госпиталя. Только он уж точно не знает, какой смысл во всех его бестолковых телодвижениях.
В двадцать один десять я вернулся из командировки и с колоссальным облегчением убедился: ничего еще не началось. А в двадцать один тридцать Настасья вскрикнула и завыла. Когда прибыла медбригада, уже отошли воды.
Роды – мучение для обоих. Вернее, даже для троих, если считать ребенка. Не знаю, нужно ли его считать, – все равно ведь он потом ни за что не вспомнит, как страдал, появляясь на свет. Но и двух человек вполне достаточно.
Я не остался дожидаться в приемном покое, хотя мог бы. Не видел в том смысла. Чего я всегда терпеть не мог, так это показного участия. Оно ничем не лучше показного героизма – в обоих случаях пользы ни малейшей. Нервничать, бросаться на стены и бегать по потолку я мог и дома. И я поехал домой.
Понятное дело – чтобы метаться из угла в угол и надоедать персоналу госпиталя телефонными звонками.
Я изводил справочную и извелся сам. Одно дело понимать умом, что давно миновали времена тотального невежества и разгильдяйства, что мало не покажется тому акушеру, который допустит оплошность, что Экипаж не церемонится с нерадивыми, что современные методы родовспоможения надежны и безопасны, и совсем другое – помнить той, старой памятью: Лизанька родила мне троих, и двое из них умерли. Сын прожил всего лишь месяц. И ведь бывают, еще как бывают всевозможные случайности при родах! Еще и сейчас от них порой умирают! Легче мне станет оттого, что кто-то, попав под следствие, докажет: ничего нельзя было сделать? А если не докажет – легче?!
И не радовала меня теперь запись в паспорте семьи: «Разрешенное количество детей: без ограничения». Захотим ли мы еще предпринять новую попытку, если… Нет, не надо этого «если». Прочь! Отринуть. Изобрести насос для оптимизма и накачать себя до звона.