Зная толк в скрытном бытии подобных тайн, я неожиданно для себя обнаружил, что нечто похожее нежит в своем сердце и мой брат Гатта. Такие тайны – не чета тем отвратительным секретам, что мертвецами гниют в памяти: вроде прелюбодеяния или предательского убийства. Не похожи они и на зависть, хотя зависть – едва ли не единственная из греховных тайн – живая, поскольку своекорыстна, способна к развитию и требует действий.
Напротив, наши нежные тайны нуждаются в постоянном заботливом уходе. Они превращают сердце в шелковый будуар, где пахнет сладкими духами и играет тихая музыка. Все чистое, легкое, приятное мы несем туда; всему резкому, болезненному вход настрого закрыт. И уж конечно мы будем делать все, что угодно, только не то, что может потревожить покой нашей тайны; а для того, чтобы подобраться поближе и побыть с нею наедине, изберем самые окольные пути из возможных.
Гатта выдал себя тем, что стал вдруг похож на меня. То и дело я замечал, как у него, ни с того ни с сего, начинали блестеть глаза, хотя разговор велся о каком-нибудь коневодстве; или он неожиданно замолкал посреди фразы, словно прислушиваясь, а после начинал тихонечко улыбаться.
Сначала я предполагал, что дело, как и у меня, в театре, потому что признаки проявлялись за день-два до спектакля, на который было решено пойти всей семьей. Но чуть позже стало ясно: причина немного иная. Гатта впадал в тихое радостное безумие не только перед посещением очередного театрального чтения, но и перед такими заведомо кошмарными мероприятиями, как именины одной из сестер или юбилей нашей семейной фирмы.
Об этом я, естественно, даже не пытался заговаривать – ни с Гаттой, ни с тетей Бугго. Молчал, наблюдал, как всегда, исподтишка. За прямой вопрос меня могли побить или, того хуже, высмеять. Уж такова участь младшего брата, если семья аристократическая.
В начале зимы я чуть не лишился рассудка от волнений, потому что Фундаментальный Театр принял к чтению роман «Звезда нерассветная», и дед за обедом объявил:
– Ну наконец-то!
И торжественно оглядел все семейство, которое, уловив важность мгновения, перестало лязгать ножами и вилками. Гатта побледнел, а я так даже задохнулся от накатившего тайного жара и поскорее выхлебал полстакана морса.
«Звезда нерассветная» представляла собою огромный роман о минувшей войне, в которой принимал участие мой дед и все те увечные старички, что бодренько доживали отпущенные им годы. У каждого такого старичка имелась своя история о войне, иногда совсем коротенькая, но неизменно парадоксальная и трогательная, а «Звезда» как раз и состояла сплошь из таких историй. До сих пор ни один театр не решался брать это произведение, кроме разве что «Каланчи» – экспериментального театра самого отчаянного толка. Они выпускали журнал «Эстет в окопах», где последовательно громили консервативное искусство и, как умели, превозносили собственные изыскания в сфере прекрасного. Их финансировал один железнодорожный откупщик. Дедушка говорил, что это делается им исключительно ради актерок, а мой отец уверял, что он просто пытается таким способом отвлечь сына от пьянства. Тетя Бугго как-то раз тайком от деда выписала пару «Эстетов», и мы с ней прочитали их от корки до корки. Громили эстеты забавно, а превозносили – заумно и скучно.
В этом новаторском театре чтецы ходили по сцене и изображали тех людей, о которых читалось, а чтец-«автор» вообще отсутствовал. Если в тексте было, например, написано: «Он схватился за голову», то этих слов никто не произносил, а просто чтец хватался за голову. Чтицы одевались весьма смело, в соответствии с читаемыми ролями. Картоны там возили по всей сцене; то и дело гасили свет, а потом зажигали один фонарь и пускали луч метаться – в общем, только успевай вертеться, не то вообще ничего не поймешь.
Больше всего мы презирали «Каланчу» за то, что там сокращали произведения. В нашем театре всегда читали полностью.
А это означало, что мы будем ходить в театр через день месяца полтора, не меньше. Я не был уверен в том, что выдержу такое нервное напряжение, но тут отец сказал:
– Разумеется, мы ограничимся избранными эпизодами.
– И кто же их будет избирать? – осведомился дед и заскреб ножом по тарелке. – В «Звезде» нет ни слова лишнего.
Отец гримасой выразил в этом сомнение. Дед, тоже гримасой, выразил презрение к его ограниченности.
Тогда отец проговорил:
– Ветераны войны довольно словоохотливы, что понятно, учитывая обстоятельства. Конечно, как литературный памятник, правдиво отражающий умонастроение этого поколения и вообще психологический склад, – «Звезда» построена безупречно.
Дед немного помолчал, двигая нижней челюстью так, словно прицеливался ловчее отхватить у сына ногу или ухо, а потом изрек:
– Жаль, что кентавры в театр не допускаются. У них куда больше понятий об искусстве, чем у тебя.
По эльбейским законам доступ в публичные места (кроме суда) открыт только гуманоидам – то есть, практически всем за очень малыми исключениями. В свое время дед принял участие в общественной кампании по предоставлению кентаврам общих прав гуманоида, но эта кампания провалилась. Было много споров и «круглых столов»; с большим скандалом и разоблачениями закрылись две стереопрограммы; одной ведущей вручили приз «Лучшая нагота года»; шесть ветеранов войны были оштрафованы за хулиганство, а наш дедушка получил черепно-мозговую травму во время митинга и больше года провел в элитном санатории в горах. Никаких других последствий эта кампания не имела.
– Я очень рад, отец, что ты предпочитаешь лошадей родному сыну, – молвил мой папа, покидая семейный обед.
Дед гневно зафыркал ему вслед.
Пока велся этот спор я несколько раз едва не потерял сознание. Гатта ушел сразу после отца, сославшись на головную боль. А тетя Бугго воскликнула:
– Отлично! Будем ходить на «Звезду» – кто сколько выдержит!
И предложила мне сыграть в тотализатор.
– Спасибо, хоть первенец что-то смыслит в искусстве, – проворчал дед.
«Звезда нерассветная» содержит множество пронзительных эпизодов, глубоко меня трогающих. У меня все внутри просто ухает и сплетается под разными углами, когда я слушаю, например, как какой-нибудь могучий, покрытый шрамами герой добровольно подчиняется какому-нибудь юному командиру, а потом в бою закрывает его собой. Стоит услышать такое, как сразу хочется закрыть собой все человечество и сладко стонать от пули, разрывающей мое огромное, пульсирующее сердце.
На втором или третьем чтении, куда я попал вместе с Гаттой и несколькими гостями из числа дальней родни, меня посадили не в первом ряду, как обычно, а чуть сбоку, во втором, так что я видел попеременно то сцену, то двух – скажем так, кузин. Сначала мне это очень мешало. Я боялся, что кто-нибудь может увидеть, как я разволновался, поэтому, чтобы скрыть свои истинные чувства, принялся хихикать в патетических местах, жевать ириски, вертеться и вообще вести себя страшно глупо, но потом Гатта показал мне кулак, и я как-то сразу успокоился.