– Какой же это целитель кроткий? Не святой, а русский мужичок. Ему бы не ладан да молитвы, а чарочку винца да огурец соленый!
– Мужичище-деревенщина и есть, – улыбнулся тихо Истома. – Дрова нам из тайги привозит. Стоял перед глазами, сатана, когда я святого Пантелеймона писал. Ошибку я дал.
– Ошибка ли? А это, кажется, сам бог-господь Саваоф? Ишь какой! Морда красная, бородища пышная, а губы злые, жадные. На облаках сидит, а облака – словно мешки с мукой. Мельник, что ли? (Истома не отвечал, хитро посмеиваясь.) А это кто-то знакомый. Кто это?
– Николай Мирликийский, угодник и чудотворец.
– Шутите, Истома. Это не угодник, а негодник! Где-то я его видел. Постойте-ка!.. Плешивый, борода рыжая до глаз… Не борода, а собачья шерсть! А глаза-то какие подлые! Такой никого, кроме себя, не любит. Так… так… так… Сейчас припомню… Вспомнил! Вчера мы его на улицах и на толчке видели. За сидней кричал, против дырников. Призывал народ нас, мирских, бить. А ему самому бока наломали.
– Он и есть, Патрикей Душан. Холуй детинский, главный посадничий подглядчик и наушник.
– Чудесник вы, Истома! – засмеялся Косаговский. – Начальника ново-китежского гестапо святым сделали. А это что за красавица? – взял летчик в руки крошечную, со спичечный коробок, иконку.
Это было тончайшее, вдохновенное произведение. Милое девичье лицо, печальное, о чем-то умоляющее, несмело смотрело на Виктора. Голубая жилка на виске придавала лицу трогательную нежность.
– Великомученица Екатерина это, – ответил Истома и начал бурно краснеть.
– Это Анфиса, – с тихим удивлением и прорвавшейся радостью сказал Косаговский.
Рука его, державшая иконку, дрогнула. Он долго, словно не желая расставаться, ставил иконку на полочку и поднял глаза на Истому. Их взгляды встретились, и Виктор тоже стал медленно и густо краснеть. А когда отвели глаза, оба почувствовали, что узнали тайну друг друга, хранимую от окружающих.
– Настоящий и большой вы художник, Истома, – услышал свой голос Виктор как-то со стороны и смутился, вспомнив, что он уже говорил Истоме эти. слова. Поэтому поспешил добавить: – К нам, на Русь, надо вам выбираться.
Истома, отвернувшись, глядел через открытое окно на Ново-Китеж. Поповская изба стояла на взлобке, и город был весь перед глазами.
– Во сне я вижу Русь и на яву вижу, – грустно сказал юноша. – Зело омерзело мне здесь. Жизнь аки бы паутиной затянуло… Тишина безысходная. Плетутся годы, а света все нет. Столетние сумерки…
«Неспокойной души человек», – подумал любовно Виктор, но молчал, боясь нарушить мысли юноши. В раскрытое окно прилетели удары по футбольному мячу и крики ребят. Истома закрыл глаза и снова медленно раскрыл их, будто просыпаясь.
– Знаешь, о чем я думал? Где правду искать? Всюду правду терзают и мучают. У Степанушки Разина правда была, с нею мои пращуры сюда пришли. А где она теперь? Где? Попы говорят: у бога правда. Искал я ту правду. Молился, бил в половицы лбом, от молитв на лбу шишки были. Не нашел правды и у бога.
Истома встал и поднял с пола острый топор. Взявшись обеими руками за обух, начал осторожно стесывать с ясеневой доски ему одному заметные неровности.
– А теперь не знаю, – сказал он растерянно и опустил топор. – Теперь не знаю, что делать. То ли в монахи постричься, схиму принять, то ли на всех богов с топором идти?..
Он подошел к иконе Саваофа, положив топор на плечо.
– Вседержитель всемогущий и всемилостивый! Тыщи свечей тебе люди спалили, пуды ладана сожгли, ниц перед тобой падали, а ты протянул свою всемогущую руку в их защиту?
Саваоф, дородный, сытый, красномордый, смотрел на Истому в упор, сердито выкатив голубые глаза и крепко поставив босые ножищи на облака, похожие на мучные кули.
– Народ перед тобой в землю лбами бьет, а ты ему кнут, плаху да гнилые ямы на Ободранном Ложке даешь. Народ без соли изнывает, а ты всю соль детинским верховникам отдал. Остались народу соленые слезы. Расселся моленый, хваленый, с иконы слезать не хочешь! Не бог ты, а обманщик! – закричал Истома, замахиваясь топором. – Расшибу! В щепки тебя!
По лику бога-отца запрыгали тени, будто он сморщился от страха.
– Истома, не надо! – схватил Виктор юношу за руку. – Узнают…
– Узнают, так сёдни же на толчке удавят. Он измученно улыбнулся. Глаза его потухли, в них опять была печаль. Косаговский смотрел на него удивленно. Он не ожидал такого взрыва страстных чувств от мягкого, нешумливого со всеми, кроме деда, ласкового юноши.
На дворе послышался пьяный голос попа, и вскоре он вошел в боковушу. Его шмыгающие, хитрющие глаза с подозрением уставились на мирского, потом перешли на Истому. Юноша стоял около большой иконы божьей матери. Не глядя, на ощупь, выбрал из букета кистей, стоявших в кувшине, тоненькую кисть, макнул в краску и двумя быстрыми мазками вложил в глаза богородицы суровость и гнев.
Поп Савва пьяно всплеснул руками:
– Охти, владычица! Не бывало допреж сего в обычае. Положено у богородицы глаза писать заплаканные, от скорби немые. Изошла слезами от горя, всемилостивая. А у тя не печальница, а баба ядреная!
Виктор посмотрел на икону и подумал: «Поп хоть и пьян, а видит зорко. Не вышло и в самом деле у Истомы скорбной, тонколицей богородицы».
С иконы глядели не скорбные, а бойкие, умные глаза, черненькие, круглые, как у соболихи. Не печальница, а крепкая, как грибок, бабеночка, властная, матёрая. Лицо широкое, умное и суровое, на щеках горячий пунцовый румянец. Такие в Древней Руси, в лихие годины шли на стены осажденного города, лили на врага кипящую смолу, камни бросали, а то и бердышом махали.
– Тьфу! – плюнул с омерзением поп. – У тебя не матерь бога нашего, а торговка базарная Дарёнка!
Виктор вспомнил вчерашнюю драку на толчке, поднятый в яростном взмахе лоток, разлетевшиеся во все стороны пироги и скрыл под пушистыми ресницами веселую усмешку.
– На еретичку дырницу Дарёнку, бунтовщицу ведомую, православные молиться будут? – заорал поп, тряся толстыми щеками. Он налетел на отвернувшегося внука и замолотил в его спину кулаками. – Выбью дурь! Выбью! Прокляну!
Савва вылетел из боковушки, толкнув появившегося в дверях Птуху.
– С якоря сорвался, всечестной отче? – раздраженно крикнул ему вслед мичман, но, увидев богородицу, притих и медленно пошел к иконе.
Разглядывал ее долго, то отходя, то приближаясь, склоняя голову то вправо, то влево. Наконец сказал восхищенно: