Лось крепко почесал в затылке, засмеялся.
— По-моему, там должны быть люди, что-нибудь вроде нас. Приедем, увидим. Дело вот в чем: уже несколько лет на больших радиостанциях в Европе и в Америке начали принимать непонятные сигналы. Сначала думали, что это следы бурь в магнитных полях Земли. Но таинственные звуки были слишком похожи на азбучные сигналы. Кто-то настойчиво хочет с нами говорить. Откуда? На планетах, кроме Марса, не установлено пока жизни. Сигналы могут идти только с Марса. Взгляните на его карту, — он, как сеткой, покрыт каналами. (Он указал на чертеж Марса, прибитый к дощатой стене.) Видимо, там есть возможность установить огромной мощности радиостанции. Марс хочет говорить с Землей. Пока мы не можем отвечать на эти сигналы. Но мы летим на зов. Трудно предположить, что радиостанции на Марсе построены чудовищами, существами, не похожими на нас. Марс и Земля — два крошечные шарика, кружащиеся рядом. Одни законы для нас и для них. Во вселенной носится пыль жизни. Одни и те же споры оседают на Марс и на Землю, на все мириады остывающих звезд. Повсюду возникает жизнь, и над жизнью всюду царствует человекоподобный: нельзя создать животное, более совершенное, чем человек.
— Еду с вами, — сказал красноармеец решительно. — Когда с вещами приходить?
— Завтра. Я должен вас ознакомить с аппаратом. Ваше имя, отчество, фамилия?
— Гусев, Алексей Иванович.
— Занятие?
Гусев рассеянно взглянул на Лося, опустил глаза на свои постукивающие по столу пальцы.
— Я грамотный, — сказал он, — автомобиль ничего себе знаю. Летал на аэроплане наблюдателем. С восемнадцати лет войной занимаюсь — вот все мое и занятие. Имею ранения. Теперь нахожусь в запасе. — Он вдруг ладонью шибко потер темя, коротко засмеялся. — Ну, и дела были за эти семь лет! По совести говоря, я бы сейчас полком должен командовать, — характер неуживчивый! Прекратятся военные действия, — не могу сидеть на месте: сосет. Отравлено во мне все. Отпрошусь в командировку или так убегу. (Он потер макушку, усмехнулся.) Четыре республики учредил, — и городов-то сейчас этих не запомню. Один раз собрал сотни три ребят, — отправились Индию освобождать. Хотелось нам туда добраться. Но сбились в горах, попали в метель, под обвалы, побили лошадей. Вернулось нас оттуда немного. У Махно был два месяца, погулять захотелось… ну, с бандитами не ужился… Ушел в Красную Армию. Поляков гнал от Киева, — тут уж я был в коннице Буденного: «Даешь Варшаву!» В последний раз ранен, когда брали Перекоп. Провалялся после этого без малого год по лазаретам. Выписался — куда деваться? Тут эта девушка моя подвернулась, — женился. Жена у меня хорошая, жалко ее, но дома жить не могу. В деревню ехать, — отец с матерью померли, братья убиты, земля заброшена. В городе делать нечего. Войны сейчас никакой нет, — не предвидится. Вы уж, пожалуйста, Мстислав Сергеевич, возьмите меня с собой. Я вам на Марсе пригожусь.
— Ну, очень рад, — сказал Лось, подавая ему руку, — до завтра.
Все было готово к отлету с Земли. Но два последующих дня пришлось, почти без сна, провозиться над укладкой внутри аппарата — в полых подушках — множества мелочей. Проверяли приборы и инструменты. Сняли леса, окружавшие аппарат, разобрали часть крыши.
Лось показал Гусеву механизм движения и важнейшие приборы, — Гусев оказался ловким и сметливым человеком.
Назавтра, в шесть вечера, назначили отлет.
Поздно вечером Лось отпустил рабочих и Гусева, погасив электричество, кроме лампочки над столом, прилег, не раздеваясь, на железную койку — в углу сарая за треногой телескопа.
Ночь была тихая и звездная. Лось не спал. Закинув за голову руки, глядел в сумрак. Много дней он не давал себе воли. Сейчас, в последнюю ночь на Земле, он отпустил сердце: мучайся, плачь.
Он вспомнил… Комната в полутьме… Свеча заставлена книгой. Запах лекарств, душно. На полу, на ковре — таз. Когда встаешь и проходишь мимо таза, по стене, по тоскливым обоям колышутся тени. Как томительно! В постели то, что дороже света, — Катя, жена — часто-часто, тихо дышит. На подушке — густые, спутанные волосы. Подняты колени под одеялом. Катя уходит от него. Изменилось недавно такое хорошее кроткое лицо. Оно — розовое, неспокойное. Выпростала руку и щиплет пальцами край одеяла. Лось снова, снова берет ее руку, кладет под одеяло.
«Ну, раскрой глаза, ну, взгляни, простись со мной». Она говорит жалобным, чуть-чуть слышным голосом: «Ской окро, ской окро». Детский, едва слышный, жалобный ее голос хочет сказать: «Открой окно». Страшнее страха — жалость к ней, к этому голосу. «Катя, Катя, взгляни». Он целует ее в щеки, в лоб, в закрытые веки. Горло у нее дрожит, грудь подымается толчками, пальцы вцепились в край одеяла. «Катя, Катя, что с тобой?» Не отвечает, уходит… Поднялась на локтях, подняла грудь, будто снизу ее толкали, мучили. Милая головка закинулась… Она опустилась, ушла в постель. Упал подбородок. Лось, сотрясаясь от отчаяния, обхватил ее, прижался.
…Нет, нет, нет, — со смертью нет примиренья…
Лось поднялся с койки, взял со стола коробку с папиросами, закурил и ходил некоторое время по темному сараю. Потом взошел на лесенку телескопа, нашел искателем Марс, поднявшийся уже над Петроградом, и долго глядел на небольшой, ясный, теплый шарик. Он слегка дрожал в перекрещивающихся волосках окуляра.
…Он опять прилег… Память открылa видение. Катюша сидит в траве на пригорке. Вдали, за волнистыми полями, — золотые точки Звенигорода. Коршуны плавают в летнем зное над хлебами, над гречихами. Катюше лениво и жарко. Лось, сидя рядом, кусая травинку, поглядывает на русую голову Катюши, на загорелое плечо со светлой полоской кожи между загаром и платьем. Катюшины серые глаза — равнодушные и прекрасные, — в них тоже плавают коршуны. Кате восемнадцать лет. Сидит и молчит. Лось думает: «Нет, милая моя, есть у меня дело поважнее, чем вот, на этом пригорке, влюбиться в вас. На этот крючок не попадусь, на дачу к вам больше ездить не стану».
Ах, Боже мой! Как неразумно были упущены эти летние, горячие дни. Остановить бы время тогда! Не вернуть! Не вернуть!..
Лось опять встал с койки, чиркал спичками, курил, ходил. Но и хождение вдоль дощатой стены было тягостно: как зверь в яме.
Лось отворил ворота и глядел на высоко уже взошедший Марс.
«И там не уйти от себя, — за гранью Земли, за гранью смерти. Зачем нужно было хлебнуть этого яду, — любить! Жить бы неразбуженным. Летят же в эфире окоченевшие семена жизни, ледяные кристаллы, летят дремлющие. Нет, нужно упасть и расцвесть — пробудиться к жажде — любить, слиться, забыться, перестать быть одиноким семенем. И весь этот короткий сон затем, чтобы снова — смерть, разлука, и снова — полет ледяных кристаллов».