Федор только теперь, в тишине отцовского дома, когда отлетели все страшные призраки сегодняшней ночи, понял, что случилось что-то непоправимо недоброе.
Тишина отцовского кабинета, пристальный взгляд старика и его молчание, его сухие руки, держащие какой-то конверт, показались ему еще значительней, еще ужасней, чем все события безумной ночи.
Старик, видимо взволнованный и потрясенный, хотел ему что-то сказать, но закашлялся и молча протянул через стол сложенную вчетверо бумагу.
Буквы прыгали в глазах Федора, казались ему то бубновой девяткой, то пятеркой треф и только с большим напряжением воли он мог разглядеть написанное и в ужасе остолбенел.
Градоправитель Москвы, сам князь Петр Михайлович Волконский, писал его отцу, что по неисповедимому стечению обязан он завтрашним утром взять под стражу графа Федора Бутурлина по подозрению в убиении будочника на Таганской площади. Но, памятуя многолетнюю свою боевую дружбу с графом Михаилом Алексеевичем допрежде того, его предупреждает, чтобы снарядил он сына к поспешному бегству, чего ради приложены подорожные, подписанные задним числом. Саму же записку осторожности для просит сжечь.
Старый граф ни слова не прибавил сыну и, прощаясь с ним надолго, может быть, навсегда, почел нужным передать ему пакет, из содержания которого Федор, когда будет в безопасности, сможет узнать семейную тайну, доселе от него скрываемую, и, сняв с груди медальон с портретом его матери и локоном ее волос, надел его на шею сына, благословил и отпустил подкрепиться перед отъездом.
Когда Федор, согнувшись под бременем тяжести навалившихся на него событий, уходил из кабинета, он видел в мерцании свеч, как слезы беззвучно катились по восковым щекам старика, а за окнами дома в порывах возобновившейся бури ему чудился смех Брюсова голоса.
Матреша, черноглазая горничная девка, освещала свечой Федору его путь по коридорам большого дома еще петровской стройки. Кровь молотком стучала в его висках, а в глазах, перемешиваясь с несущимися по воздуху картами Брюсова пасьянса, вставали ужасные видения безумной ночи.
Он чувствовал, как дрожали его локти, и с тоской необычайной впитывал в последний раз уютную теплоту отчего дома, который должен был покинуть, как изгнанник, на долгие годы, может быть, навсегда.
У него с тоской сжалось сердце, когда он прошел мимо старого дивана, на котором он еще так недавно впервые поцеловал руку Марфиньке Гагариной, посмотрел на домодельные занавеси у окон и с болью необычайной почувствовал, как дорога ему здесь каждая вещь, каждое пятнышко, даже пуговицы на ночной кофточке Матреши…
Он посмотрел на ее толстые косы, спускавшиеся до пояса, на ее мерно подъемлющуюся под кофточкой грудь и будто в первый раз увидел ее… Удивился, что живучи годы под одною кровлею, не замечал он ранее, как красивы ее глаза и густо покрасневшие под его взглядом шея и уши… Внезапно почувствовал, что эта девушка стала для него бесконечно близкой и нужной. Когда она отворила дверь его спальни, поставила на ночном столике свечу и хотела с поклоном уйти, он удержал ее за руку.
Она не сопротивлялась, только покраснела еще больше и наклонила голову.
Не сопротивлялась она и тогда, когда он поднял ее на руки и с бьющимся сердцем понес к кровати, покрывая поцелуями ее шею и обнажившуюся из-под кофточки грудь…
Уже светало, когда огромная бутурлинская дорожная карета, проехав Дорогомилово, выбралась на Смоленскую дорогу.
Ты был открыт в могиле пыльной Любви глашатый вековой И снова пыли ты могильной Завещен будешь, перстень мой.
Д. Веневитинов
Уже более года молодой Бутурлин колесил по Европе и все еще не мог понять и свести концы с концами события роковой ночи, разломившей надвое его жизнь.
Он был в Англии, где по дороге от Гарвича в Лондон ехал со словоохотливым итальянцем в портшезе и был едва не ограблен конными ворами под самыми предместьями столицы.
В Лондоне бродил по кондитерским со славным Ричардсоном, видел битву петухов, ученого гуся и знаменитых кулачных бойцов — Жаксона и Рейна-ирландца.
В Ковентгардене его не столько поразила игра мисс Сидонс, сколько искусная перемена декораций, а посещая итальянскую оперу, как вспоминал он впоследствии, должен был он по обычаю облечься в длинные белые чулки и треугольную шляпу.
Подъезжая к Парижу, Бутурлин был охвачен радостным трепетом и нервно перечитывал описания диковинной жизни Нинон Ланкло, мечтая совершить паломничество на улицу Капуцинов, где жила прелестница. Однако, когда его карета миновала ворота св. Дениса и углубилась в извивающуюся как ящерица между трактирами, булочными и мастерскими улицу, полную криков и оживления,
— Федор понял, что действительность превзошла все его ожидания, и на несколько месяцев потонул в круговороте величайшего из городов и сделался завсегдатаем кофеен Пале-Рояля, посетителем первых представлений и покровителем искусств.
В конце лета, наскучив бесцельным содержанием диковинной заграничной жизни и легкими победами над случайными соседками по гостинице и артистками, Федор решил провести целый вечер в полном одиночестве, у себя дома. Когда стемнело и зажгли свечи, он вынул из дорожного сундука отцовский пакет, забытый в вихре неизведанных наслаждений, и, разложив на столе его содержимое, стал его рассматривать. С замиранием сердца Федор взял письмо, написанное дрожащей рукой старого Бутурлина, и прочел потрясшее его повествование о том, как его отец 45 лет тому назад, услыхав в окрестностях Фонтенебло крики и выстрелы, прорвался сквозь кусты на поляну и увидел там разграбленную карету, убитую даму и корзину с маленькой девочкой, ставшей впоследствии Федоровой матерью и прославленной красавицей Бутурлиной. В руках убитой найден был кусок бумаги, крепко зажатый между окоченевшими пальцами, но ни он, ни другие найденные вещи не могли объяснить, кто была покойная и зачем попала она в кусты около парка великого Франциска.
Помимо судебного протокола о найденной в окрестностях Фонтенебло убитой женщине, списка бывших при ней вещей, старинной узорчатой золотой цепи и поблекших лент, нашел он пергаментный конверт и в нем кусок плотной бумаги, покрытой с одной стороны оттиском деревянной гравюры и печати. Это и был, очевидно, кусок страницы, вырванной из книги и найденный сжатым в руке его бабушки.
Перевернув его на другую сторону, Федор заметил на краю разрыва несколько букв, представляющих собою остатки четырех строк, написанных когда-то по-латыни.