«Как тускло светит разум в потёмках души человеческой», — сетовал логман и в изнеможении, исторгая глубокий, мучительный стон, взывал: «О, Аллах! Озари раба твоего! Вразуми!..»
…С чувством чего-то непреложного и рокового, противного всему его существу, отходил он ко сну. И сейчас, холодящие персты этого Таинственного и потому страшного, пробегали по сердцу. Логмана пробирал озноб. Нет, то была не лихорадка болезненной немочи. Он бы её распознал. Дрожь шла изнутри. И горячие руки Медины, обхватившие его, не согревали Хаджи Исмаила. Он зарылся лицом в её волосы. Боже, как пахли они горным снегом!
— Успокойся, Медина, — ласково сказал он. — Всё в порядке. Тебе что-то приснилось.
— Не пущу, — упрямо, не слушая его, повторила она.
— Меня никто и никуда не забирает, — деревянно засмеялся он.
И тут тишину ночи раздробил топот конских копыт, гиканье, свист, ругань. «Как в детстве», — подумалось Исмаилу…
Ворота его дома сотряслись от обрушившихся на них ударов.
В спальню вбежала перепуганная Фатма.
— Хозяин! У ворот ханский юзбаши![6] Требует, чтобы ты вышел.
— Передай — сейчас выйду.
— Не пущу! — виснет на нем жена.
Он снова вдохнул снежного запаха ее волос и мягко сказал:
— Мы все ходим под Аллахом, дорогая. Всё будет хорошо. Нас никто и никогда не разлучит. Нам вечно жить с тобой: Мария перед Христом и Медина — перед Мухаммедом. Ты будешь всегда моя…
Одевшись, Хаджи Исмаил вышел к воротам.
— Я слушаю тебя, юзбаши, — с достоинством произнес он.
— Хаджи, тебя зовет хан. У него там случилось несчастье… Едем немедленно.
— Я готов, юзбаши, — сказал логман и, вскочив на поданного ему коня, выехал за ворота.
Еше было темно. Сверкали крупные кристаллы звезд. С отчаянной ослепительностью, на пределе сил своих, горела луна. И хотя еще стоял кругом мрак, логман Хаджи Исмаил знал: скоро, совсем скоро рассветет.
Раньше петухов об утре нового дня возвещают запахи. От речки тянет радостным благоуханием тмина…
И мгла, окутавшая всё окрест, уже не ночная. Набрякшая рассветным мерцанием, она вот-вот лопнет и рассыплется мириадам росных капель… Люди еще спят, а новый день уже пришел. Аллах запалил душистый шам[7] дня 26-го раджаба 1143 года по хиджри…
Глава первая
«Осы» и шеф Интерпола
Маг приглашает Осу. Вексель. «Вечерний Звон…»Леший вскинул брови. Бесшумно вылетевшие из его глаз три пронзительно синих разряда впились в оголённое плечо спящего. Ужаленный вскочил и, ещё не вполне проснувшись, хорошо отработанным взмахом руки коснулся панели, приводящей в действие защитный механизм. Системой защиты командовал Леший. Он же невидимым лучом окидывал помещение и всё, что подавало признаки жизни, конвульсивно дернувшись, замертво падало на пол. Беззвучные и незаметные для глаза парализующие импульсы Лешего поражали любую проникшую сюда живую тварь.
Система сработала. Леший отреагировал как надо. С потолка, звонко стукнувшись о накрахмаленный пододеяльник, упала скукоженная муха. Та самая, за которой он с мухобойкой в руках, безуспешно гонялся почти весь вечер. Эта крупная, зелёная дрянь, залетевшая, видимо, из мусоропровода, сумела скрыться от него. «От человека — можно, от чёрта же — никому и никогда», — стряхивая муху с одеяла, сказал он про себя и вдруг поймал на себе довольно неприятно пронизывавший взгляд сатаны.
Леший в упор, не без высокомерия обдал его ядом своей саркастической ухмылки и, очевидно, удовлетворившись растерянностью хозяина, неожиданно захохотал. В его смехе было всё: самодовольство и бесшабашное веселье, самоиздёвка и море искреннего добродушия. Смех его был заразительным. Обычно, слушая его, Мефодий тоже начинал хохотать. Но смех сатаны имел свой смысл. И он, конечно, никакого отношения к «опасности» или «тревоге» ие имел. Леший так заливался лишь в тех случаях, когда хозяин допускал какую-либо потешную промашку. Он как бы подтрунивал над ним.
На этот раз, не расслышав тихий зуммер телефонного аппарата и спросонок ие сообразив, почему робот разбудил его в столь сладкую пору сна, Мефодий, вместо того, чтобы поднять трубку спецсвязи, привёл в действие боевой механизм Лешего. И вот… жалкая жертва.
— Ну ты даешь, черт эдакий, — подавив вспыхнувший было в себе смешок, промычал он заспанным голосом и потянулся к аппарату.
— Доброй ночи, Меф, — услышал он хорошо знакомый ему баритон, хозяин которого отнюдь не баловал сотрудников редкими качествами его тембра.
Во всяком случае, за шесть лет работы в Интерполе Мефодий по телефону спецсвязи разговаривал с ним ие то два, не то три раза. Правда, тет-а-тет общался гораздо чаше.
Мефодий внутренне подобрался. Шеф Интерпола но пустякам не выходит на связь.
— Я русский, наверное, никогда не одолею, — уже на родном английском пожаловался он.
— Добрый день, Боб.
— Без упреков, Меф. Пеняй не на пояс времени, а на свою профессию.
— Уже начал.
— Ну и отлично. Но, ругая себя, ты, как у вас в Одессе говорят: «Слушай сюда».
Последнюю фразу шеф слепил по-русски и рассмеялся.
— Я весь внимание, Боб.
Странно, поймал себя на неожиданной мысли Мефодий, что значит привычка! Еще несколько лет назад ему, русскому человеку, привыкшему к старшим по возрасту, должности и званию обращаться по имени отчеству, казалось диким называть грозного шефа Интерпола по имени. Тем более, что Роберт Мерфи был старше него, Мефодия Артамонцева, на 22 года. При первой же беседе с ним, с новым сотрудником, Мерфи заявил: «Я люблю, когда меня называют просто — Боб, а лучше — Бобби… Если же вы, сэр, не хотите, чтобы наша встреча закончилась для меня вывихом языка при произношении вашего имени с отчеством, вас я стану называть Меф…».
А однажды Роберт Мерфи, которого Артамонцев упорно величал «господин Мерфи», резко оборвал его: «Мы здесь, — заметил он, — скорее товарищи. По работе. Но слово „товарищ“, насколько мне известно, имеет красный цвет. Поэтому я предпочитаю бесцветное — Бобби…»
В таких взаимоотношениях была своя сермяжная разумность. Раскованность, что ли. Нет, скорее всего, доверительность.
— Ну, слушаю тебя, Бобби, — нетерпеливо бросил он в трубку.
Артамонцев сначала не обратил внимания на свой по-мальчишески капризный тон, но позже, анализируя состоявшийся диалог, объяснил его тем, что в его отношениях с шефом, по ряду известных причин, давно уже появилась глубокая взаимная симпатия. Какая бывает между любящим мудрым отцом и сыном, промахи которого по возрастным соображениям принято называть непосредственностью.