— То есть? — произнесли мы с Костей одновременно.
— Если сравнить кожу современного человека с кожей хотя бы питекантропа, то, без всякого сомнения, она во много раз чувствительнее. Питекантропу не под силу было бы собрать часовой механизм или сыграть простейшие гаммы на скрипке. Согласны со мной? Вот так. И от поколения к поколению эта чувствительность повышается, всё чаще прорываясь уже как зрительное восприятие. Среда, в которой живёт и действует человек, непрерывно усложняется. Вместе с нею совершенствуется и человек. Ему всё труднее обходиться одними глазами. Вот природа и спешит ему на помощь…
— А вы? — Я глотнул. — Что сделали вы?
— О, я всего лишь поторопил природу.
— А, — снова догадался я, — иглотерапия и тот аппарат, к которому были присоединены иглы!
— Всё это, коллега, значительно сложнее. Боюсь, мне не объяснить сразу всего. Вам известно, что нервные окончания в коже по своему строению слишком далеки от структуры чувствительных элементов глаза. И кроме того, эти окончания не связаны с зрительными центрами мозговых полушарий. Потребовалось решить двойную задачу: во-первых, повысить чувствительность рецепторов кожи, сделать их восприимчивыми к световым раздражителям. В этом мне помогло исследование нашими физиками так называемой лёгкой воды. Во-вторых, нужно было создать новые связи в сложном ансамбле нервной системы. Здесь сыграла решающую роль иглотерапия, и опять исследования наших физиков, но уже в другой области: высокочастотное воздействие на живой организм. Мне, по сути дела, оставалось только собрать воедино достижения самых различных областей науки. — Помолчав, Голубаев добавил тихо: — Единственное, что потребовалось от меня лично, — это мой опыт нейрохирурга.
Видимо утомившись, Павел Родионович умолк.
— Тебе нужно отдохнуть, — забеспокоилась Мария Фёдоровна.
— Да, — согласился Павел Родионович, — слабость… Но это хорошо, что они дали мне высказаться. Хирург Чащухин, говорят, человек строгий и пунктуальный.
Румянец выступил на веснушчатых Костиных щеках.
— Ну-ну, — успокоил его Голубаев, — зачем же смущаться? Наша профессия, коллега, требует хорошей выдержки. И, пожалуйста, не смотрите на меня как на первооткрывателя. Ничего такого особенного я не сделал, — Голубаев устало вытянулся. — Открытие, как говорится, уже витало в воздухе. Не я, так кто-нибудь другой проделал бы то же самое. И вижу я не так уж хорошо. Очень много цветовых помех. Все предметы окружены радугой. Но… всё впереди. — Голубаев отнял свою руку у жены, поднёс её к самому лицу. — Пальцы… — Он помолчал. — Вы только подумайте, друзья: хирург с видящими пальцами! С ними не ошибёшься во время операции. Да с ними я, чёрт знает, что смогу сделать! Простите… устал…
— Отдыхайте, Павел Родионович, — сказал Костя. — Сейчас вам нужен только отдых.
Мы вышли из палаты, и, пока шли до кабинета дежурного хирурга, Костя всё поглядывал на свои пальцы, словно увидел их впервые. Я понимал, о чём он думает.
В кабинете он принялся бестолково ходить из угла в угол. Мы оба молчали.
Потом в кабинете появилась Мария Фёдоровна.
— Уснул, — сказала она.
— Садитесь, Мария Фёдоровна, — Костя предупредительно подвинул кресло.
Она присела на самый краешек, лёгкая, смущающаяся, в любое мгновение готовая вскочить и броситься обратно в палату.
— Но как же он смог? — вырвалось у меня. — Глазные нервы… Это ж такая нечеловеческая боль! И потом, стоило ошибиться скальпелем на один миллиметр и…
Мария Фёдоровна виновато улыбнулась.
— Видите, как получилось. Он настоял, чтобы я побывала у Наденьки, а я, дура, не догадалась, что у него на уме.
— Так рисковать! — зарычал Костя. — В одиночку! Да с вашей-то помощью ему было бы насколько проще!
— Что вы! — Мария Фёдоровна испуганно замахала руками на Костю. — Да я в его делах абсолютно ничего не понимаю. Какая там из меня помощница…
Домой я возвратился оглушённый. На вопрос перепуганной матери: “Что случилось?” — кажется, улыбнулся и тем успокоил её.
— Голубаев… — сказал я. — Понимаешь, я встретил Голубаева.
Я думал теперь не о самом открытии, а о том, как оно было сделано.
Нет, не просто желание снова стать зрячим двигало Голубаевым. Потребовалось нечто более могучее и страстное, то самое стремление, которое на протяжении всей истории медицины рождало врачей-безумцев, готовых поступиться собственной жизнью ради крупицы истины.
Я припоминал имя за именем, трагедию за трагедией, победу за победой. И образы, лица, известные мне по иллюстрациям в учебниках и по портретам, украшавшим стены аудиторий института, вставали в моём воображении. Но все они отступили перед лицом с провалившимися веками на пустых глазницах — лицом Голубаева.
1967
— Простите, вы Неприн?
Игнат Васильевич с неудовольствием оторвал взгляд от приборов и повернулся к вошедшему. Это был мужчина лет сорока семи, среднего роста, худощавый, с гладко выбритой головой и узкими острыми глазами. Игнат Васильевич не переносил, когда в лабораторию заходили посторонние, и даже деловые разговоры предпочитал вести на кафедре.
Он взглянул на часы, бросил лаборанту: “На сегодня достаточно. Выключай!” — и только после этого сухо спросил:
— Чем могу быть полезен?
Вошедший отрекомендовался:
— Лагно. Алексей Георгиевич.
— Лагно… Лагно… — Неприн пытался вспомнить, где уже слышал такую фамилию и видел это подвижное, чуть скуластое лицо.
— Астрофизик, — подсказал Лагно.
— Ах, да, я был на вашем выступлении в Москве, в обществе “Знание”. Вы докладывали о каналах Марса.
— Совершенно верно.
Неприн опустил руки в карманы халата, наблюдая, как лаборант выключает аппараты.
— Иди, отдыхай, — сказал он ему и, когда двери лаборатории закрылись, вопросительно взглянул на гостя.
Лагно пояснил:
— В Перекатовске я проездом. Сделал остановку, чтобы возвратить вам одну вещь.
И протянул Неприну газетный свёрток.
— Что это?
— Термос.
— Позвольте, как термос? Зачем он мне?
Лагно сделал движение бровями, означавшее: “Смотрите, всё поймёте”. Неприн прошёл к столу и, положив на него свёрток, принялся развёртывать газету. В руках у него действительно оказался термос литра на полтора. Но в каком виде! Облезший, покрытый окисью, с вмятинами.
— Что за музейная редкость? — проворчал Неприн и включил настольную лампу. — Да вы садитесь, пожалуйста.