Причем, не забудьте, что два этих сумасбродных существа — одного пола, что играет во всем патетичном спектакле их отношений не последнюю роль. Ибо только в гомосексуальной любви есть все то, что я попытался выразить выше словами, но нашел подходящие определения лишь для малой части отношений.
Когда меня посылали в реальность Кретьяна, моя сексуальная ориентация, из которой я не делал секрета, была одним из определяющих факторов — ибо бисексуальность, то, что было нормой в империи Кхарда, в реальности Земли так и не стало популярным, к разочарованию движений сексуальных меньшинств прошлых времен и к радости движений против таковых. Создалась просто атмосфера терпимости и уважения к чужим предпочтениям, которая, впрочем, окружала всю частную жизнь на Земле. Однако, нас по-прежнему было не более десяти процентов, а в Академии Межреальностей на нашем курсе нас было двое — я и хорошенькая блондиночка, с которой мы, впрочем, друг друга терпеть не могли с самого начала. А реальностей, где требовались агенты, не впадающие в негодование при предложении однополого секса, открывалось несколько больше, нежели две в год. Потому мне даже было предоставлено роскошное право выбора и я выбрал реальность Кретьяна, как наиболее цивилизованную и гуманную из всех.
Из моего описания Эбисса, должно быть, нетрудно понять, что привлекло меня в нем, ибо в нем было слишком даже много на одного юношу, пусть даже самых благородных кровей, привлекательного и желанного. Должно быть, труднее понять, что в нем могло привлечь меня — и особенно трудно с учетом моего же описания. Что ж — попробую хотя бы описать себя, а если не получится — не важно. Мне было тогда двадцать семь земных лет, я высок и по меркам Земли сложен идеально — в меру строен, в меру мускулист, с пропорциональной фигурой и кошачьей пластикой, выработанной годами тренировок в боевых искусствах, которые преподавали в Академии. Я красив — это не только мое личное мнение, но и мнение комиссии, отправившей меня в реальность Кретьяна, основная масса жителей которой была по нашим меркам умопомрачительно красива, и женщины, и мужчины. Правильное лицо с чуть суховатыми чертами — прямой нос с едва заметной горбинкой, широко посаженные серые глаза, точеный подбородок, изящные руки, пышные темно-каштановые волосы… весь набор достоинств Кхандского аристократа из племен Кану. Я жéсток по характеру, упрям, своеволен и упорен, самолюбив и привык доминировать в любых отношениях, лидер по натуре, эгоистичен, но не настолько, чтобы утратить коммуникабельность. Опять-таки повторяю мнение комиссии Академии.
Не такой уж большой список достоинств для агента в империи, где добрых две трети аристократов обладают всеми теми же чертами. Однако, видимо, было еще что-то, что определило выбор этого привыкшего к успеху и поклонению мальчика. Возможно, мое равнодушие. Возможно, моя чисто земная привычка к анализу и умение играть самыми тонкими оттенками эмоций и смыслов — играть сознательно и все же искренне. Не важно. Это произошло.
А может быть, все дело в том, что я был единственным, кто дал тогда еще восемнадцатилетнему мальчишке возможность почувствовать себя не жертвой, а охотником и преследователем, не объектом поклонения, но поклоняющимся, добивающимся, не достигающим желаемого с одного взмаха ресниц и не достигающим его с пятнадцатого страдающего небесно-голубого взгляда, восьмой любовной оды, пятой баллады и третьего изысканнейшего антикварного браслета… Единственным, кто сумел поставить его на колени, сломать волю, заставить расписаться в своей беспомощности и заставить умолять о снисхождении и пощаде.
Что забавно, все это произошло вне наблюдательных глаз и проницательных взглядов императорского двора, по мнению которого, ничего подобного между нами не было и быть не могло — мы были двумя надменными планетами-гигантами, плывущими по независимым орбитам и крайне редко встречавшимися на краткий миг. Что ж — прекрасно, мы оба сумели сохранить имидж; впрочем, нужно честно признаться, что мой был лишь бледной тенью блистательного великолепия Эбисса, но я никогда не стремился тягаться с ним публично — мне вполне хватало того, что в наших тайных отношениях тон задавал я, и это не подлежало сомнению.
Был некоторый оттенок театральности, и определенная поза, и все же щемящая душу искренность и болезненная трогательность в том, как хрупкий на вид золотоволосый мальчик распластался на полу у кресла, в котором сидел мужчина постарше, чем он, впрочем, не так уж и намного — весьма обычной для Кану, хотя и благородно-привлекательной внешности, в роскошном темно-синем камзоле, сейчас небрежно расстегнутом на груди и открывающем дорогое кипенно-белое кружево рубашки. Такое цветовое сочетание было весьма нехарактерным для аристократии Кхарда, но, возможно, в чем-то раскрывало натуру сидевшего в кресле.
Мальчик же был — редкой бабочкой, заморским цветком в своих шелковых одеждах тончайших и изысканнейших — нежно-персикового, прозрачно-серого, морской волны — оттенков, в блеске своих драгоценностей и природного роскошного золота волос. Все это утонченное великолепие было распростерто, словно отброшенный веер, словно смятое письмо у ног холодного и надменного господина в синем камзоле, и контраст их поз и одеяний был достоин кисти лучшего художника, взгляда лучшего ценителя театральных декораций.
— Прости меня! — в который раз прозвучал мелодичный, хотя и несколько охрипший от долгих страстных монологов юный голос. Ответом ему было только ироничное хмыканье, и под этим звуком плечи юноши вздрогнули, словно под ударом плети — впрочем, вот плети-то они никогда не знали, эти плечи, удары меча они знали, острые ногти бесчисленных любовниц и любовников, усталость от доспеха… но не плеть, ибо кто бы осмелился поднять руку, вооруженную сим низменным предметом, на потомка благороднейшего в Кхарде рода?
Юноша приподнялся, все с той же пленительной и чуть болезненной для глаз грацией, которая сопровождала каждое его движение, и прижался губами к точеной руке, расслабленно свисавшей с поручня кресла. На лице сидевшего не дрогнула ни единая черточка, но если бы можно было каким-то чудом содрать с него маску равнодушия и надменности, прочесть мысли, что не выдавали себя ни единым движением ресниц, то тот, кому удалось бы это нереальное, испытал бы приступ огромного изумления. Ибо состояние внутреннее его было строго обратно внешнему — ни равнодушия, ни покоя, ни презрения в нем не было, но была острая боль, боль самозабвенная и даже вдохновенная, боль, которую может испытывать только тот, кто способен разумом постичь все ее оттенки, причины и следствия — и разрешить себе чувствовать ее временами, как острую приправу к повседневности. Боль, для которой нужно было быть истинным ценителем и эстетом, боль, которая была не только страданием, но и наслаждением, изысканным деликатесом в пиршестве чувств — но при этом ранила глубоко и всерьез, оставляя где-то внутри четко ощутимые, долго не заживающие ссадины, которые временами мучительно зудели, напоминая о прошлом — и в этом ощущении тоже была своя прелесть, понять которую было дано лишь немногим.