Мы едем весь день, ужинаем, запивая тушенку и сухари кипятком, останавливаемся на каких-то промежуточных станциях. Наступает ночь, поезд продолжает свой забег на север. Ничего не происходит. Оно и к лучшему, конечно, но вынужденное безделье доводит меня до бешенства. Черт побери, если бы я знал, что все так обернется, взял бы с собой пару книг с Земли. Это, конечно, лишний груз, но зато было бы не так скучно.
В полночь Костыль коротко сообщает, что сейчас моя очередь дежурить, и засыпает. От нечего делать я пытаюсь вспомнить какие-нибудь песни или стихи про поезда, паровозы и железную дорогу.
На ум приходит гленмиллеровский «Поезд на Чатаннугу»:
Эй, друг, постой,
Здесь этот поезд на Чатаннугу?
Здесь! Здесь! Путь номер пять.
Друг, дай тебя мне обнять.
Мне по плечу
Поезд на Чатаннугу.
Есть на билет –
И сверху пара монет.
Из Пенсильвании ты отбыл где-то в три сорок пять,
В Балтиморе ты успел журнал дочитать,
Блюда в ресторане,
Пик твоих мечтаний –
Ветчина с яйцом, что ел ты в Керолайне.
Свистнет пару раз перед границей свисток,
Виски выпил, и Теннесси уже недалек.
Уголь весь заправить,
Чтобы ход не сбавить,
У-у… И в Чатаннуге ты, дружок!
Дальше я не помню, но память зачем-то выталкивает из глубин бессмысленную информацию о том, что американский городок Чатаннуга – побратим Нижнего Тагила.
А потом я вспоминаю тяжелое, жуткое стихотворение Смелякова «Паровозное кладбище»:
Кладбище паровозов.
Ржавые корпуса.
Трубы полны забвенья,
свинчены голоса.
Словно распад сознанья –
полосы и круги.
Грозные топки смерти.
Мертвые рычаги.
Градусники разбиты:
циферки да стекло –
мертвым не нужно мерить,
есть ли у них тепло.
Мертвым не нужно зренья –
выкрошены глаза.
Время вам подарило
вечные тормоза.
Меня буквально передергивает от этих чугунных слов; от них веет могилой, смертельной одурью, чем-то нечеловеческим, громоздким и тяжеловесным, как Вторая мировая война:
Больше не раскалятся
ваши колосники.
Мамонты пятилеток
сбили свои клыки.
Эти дворцы металла
строил союз труда:
слесари и шахтеры,
села и города.
Шапку сними, товарищ.
Вот они, дни войны.
Ржавчина на железе,
щеки твои бледны.
Произносить не надо
ни одного из слов.
Ненависть молча зреет,
молча цветет любовь.
Тут ведь одно железо.
Пусть оно учит всех.
Медленно и спокойно
падает первый снег…
…В районе четырех утра бужу Костыля, приваливаюсь к трясущейся перегородке и закрываю глаза. Мне кажется, что уснуть не удастся, но почти сразу я погружаюсь в сон, неожиданно крепкий, но тяжкий, как будто я болен.
* * *
В местечко Тусгол мы прибываем на рассвете. Я просыпаюсь от резкого толчка и тишины. Перестали стучать колеса, исчез выматывающий душу скрип. Только где-то в голове поезда слышится слитное шипение, словно все змеи мира разом приползли сюда, чтобы высказать обиду мирозданию за свою безногую жизнь.
По коридору, грохоча подкованными башмаками, быстро идет кондуктор, сменщик того ленивого парня, что сажал нас в Танголе. Лязгает дверца, в проем бьет свет фонаря.
– Господа, ваш путь завершен. Пройдите, пожалуйста, на платформу, вас ожидают. У меня приказ высадить вас здесь.
– А точно нас? – бормочу я спросонок, потирая ладонью ухо. – Это, наверное, ошибка…
– Абсолютно точно, – говорит кондуктор.
Он немолод, у него пушистые седые усы и аккуратная борода. Из-под форменной железнодорожной фуражки на нас смотрят внимательные и чуть усталые глаза. Чем-то он напоминает этакого «доброго фатера», отца семейства, любителя выпить пару-другую кружек пива и заесть все это тушеной капустой с сосисками. Единственное, что портит образ, – толстый ствол пистолета-пулемета, торчащий из-под руки с фонарем. В замкнутом пространстве блиндированного вагона такая «машинка» – страшное оружие, способная нафаршировать свинцом любого со скоростью семьсот выстрелов в минуту. «Тра-та-та! – говорит пулеметчик. Тра-та-та! – говорит пулемет».
– Все, конечная. – Костыль поднимается, нахлобучивает кепи. – Пошли.
Я огрызаюсь:
– А то сам не разберусь.
Кондуктор недовольно сдвигает брови. Он и вправду «добрый фатер» – не любит, когда при нем ссорятся, и в другой ситуации обязательно сделал бы замечание, но сейчас его дело – сторона, и он просто ждет, когда мы покинем вагон. В сущности, железнодорожникам на нас наплевать, они просто выполняют порученное задание, за которое хорошо заплачено.
На платформе мы попадем в лапы сурганцев, те закуют нас в наручники – у «Вайбера» очень хорошие «браслеты», широкие, никелированные, с двойными замками – и повезут назад, в Тангол. Там нас будут допрашивать с пристрастием – бить каучуковыми грушами по почкам, пропускать через нас ток, прижигать соски раскаленным железом и не давать спать по нескольку суток. Причем даже если мы все расскажем в самый первый день, допросы все равно продлятся не меньше недели – в «Вайбере» считают, что человек говорит правду только после того, как начинает мочиться кровью и седеть. Не сидеть, а именно седеть. Я видел человека, прошедшего через застенки «Вайбера». Ему было двадцать пять лет, а на голове у него все волосы были белыми, отсутствовал левый глаз, и еще он заговаривался. Однажды ночью этот человек отошел подальше от лагеря контры, взял гранту Ф-1, зажал ее под мышкой слева и выдернул чеку…
Костыль выходит первым. Кондуктор отходит в сторону, чтобы пропустить нас. Я поспешно покидаю купе, спотыкаюсь на пороге, повисаю на плече Костыля и шепчу ему в ухо:
– Надо валить!
– Свалил один такой, – ворчит Костыль. – Поздняк метаться.
Он прав – без оружия справиться с «добрым фатером» в узком коридоре нереально, мы же не ниндзя. Да даже если бы и удалось уложить кондуктора без шума и пыли, покинуть вагон и уйти от железки, что дальше? Это станция – узловая, здесь полным-полно железнодорожников, погранцов, сурганской полиции. Они мгновенно перекроют все вокруг и «выполнят» нас на раз-два-три.
Я все понимаю – но очень не хочу в «Вайбер». Вот просто очень. И поэтому начинаю хрипеть и съезжаю по железной крашеной стене коридора на пол. Однажды, еще в той, старой жизни, я изображал приступ эпилепсии – нужно было срочно загреметь в санчасть. Симптомы мне подсказала знакомая медсестренка. Выучил я их наизусть.
Бьюсь башкой о стенку, дергаю ногами, словно чечеточник. Только бы Костыль догнал, что к чему! Только бы не бросился оказывать первую помощь!
Напарник, впрочем, сразу вкуривает и растерянно смотрит на кондуктора, разведя руки в стороны.