К счастью, сейчас эта боль быстро рассасывается. Вообще чем дольше ты живешь в Китеже, тем, соответственно, меньше в тебе едкой слизи грехов. Таков здешний природный закон. И тем сильнее проступают в тебе способности, которые на обыденном языке называются магией или колдовством. Впрочем, обыденный язык здесь очевидно бессилен. Тот же отец Серафим, например, считает, что ни магией, ни колдовством это назвать нельзя. Просто божественность бытия, которая в нас проступает, возвращает миру его естественный облик.
Что может быть проще предвидения?
Что может быть легче мгновенного исцеления ран?..
– Вернись, – требовательно шепчет Вета. Ее пальцы впиваются мне в локтевой сгиб руки. Да так сильно – потом, наверное, останутся синяки. – Вернись, вернись, ты опять где-то паришь…
Она не совсем права. Я если и воспаряю, как Вета это состояние называет, то только вместе со всеми. Я чувствую, например, что вокруг становится заметно светлей. Но это не солнечный свет, а какой-то совершенно другой. Он пронизывает собою весь мир – все, что есть, все, что было, все, что еще когда-нибудь только произойдет. Удивительным образом он становится моим собственным зрением и придает ему силу, какой у человека просто не может быть. Я вижу чахлое пространство болот: торфяные мертвые омуты, кочки, топорщащиеся жесткой травой – на одной из них неуклюже перетаптывается Лесовик и вдруг воздевает древесные руки к пылающим небесам… Я вижу теплую, почти пересохшую реку – в мутном слое воды, почти прижатые к дну, еле-еле передвигаются серовато-серебристые рыбы: безжизненно поблескивает чешуя, пучатся в тварной тоске круглые бессмысленные глаза… Я вижу крупитчатую толщу земли – бледные хрупкие корешки отчаянно протискиваются сквозь нее в поисках влаги, однако встречают везде лишь тот же вулканический жар и отмирают, превращаясь в минеральную пыль… И вместе с тем я вижу темный грозовой фронт, плывущий в сотне километров отсюда, вижу многослойные тяжелые облака, полные животворящей воды, вижу, как отделяется от них самостоятельный толстый рукав и, поддерживаемый потоками ветра, ползет в нашу сторону…
И мне уже все равно, магия это или проявление веры: как, что, почему, зачем, кто прав, кто неправ. Это сейчас не имеет никакого значения. Это все – в человеческом мире, который колеблется и дрожит как мираж. Обо всем этом можно будет подумать потом. А пока я вдыхаю воздух, очищенный до пророческой немоты, растворяюсь в колокольном звонком неистовстве, пронизывающем собою весь мир, ощущаю ту вечность любви, из которой он сотворен.
Сердце у меня колотится как сумасшедшее, кровь закипает тысячами щебечущих пузырьков.
Наверное, это и есть состояние счастья.
И я вдруг начинаю верить – что так будет всегда…
Дождь идет целых сорок минут. Собственно, даже не дождь, а настоящий тропический ливень – с грохотом низвергающейся воды, с пенящимися ручьями, с лужами, стремительно разрастающимися вдоль обочин. Крупные капли лупят по окнам так, что стекла панически дребезжат. Ветер треплет деревья, срывает с них потроха прелых листьев. Радость хлещет с небес во всей своей ликующей полноте.
За это время мы с Ветой успеваем поссориться и помириться. Ссоримся мы из-за того, что Вета опять полностью выложилась на молении о дожде. Конечно, ее состояние намного лучше, чем у Погодника – того вообще унесли, передвигаться самостоятельно он не мог. А Вета, хоть ее, несмотря на жару, и прохватил легкий озноб, все-таки доходит до дома сама. Правда, в комнате сразу же ложится в постель и укутывается одеялом так, что видны из-под него только глаза.
Меня это доводит прямо-таки до бешенства. Я вновь завариваю ей чай, который она жадно пьет, скармливаю три ложки меда, подтыкаю одеяло со всех сторон, и при этом произношу страстный, путаный монолог, сводящийся в целом к тому, что так поступать нельзя. Нельзя каждый раз вычерпывать себя буквально до капли. Нельзя ежеминутно, ежесекундно быть праведнее других. Человек, разумеется, может достичь горних вершин, но пребывать там сколько-нибудь долгое время – тяжелый удел. Человеку там просто нечем дышать. Разреженная эманация сфер предназначена не для людей, а для ангелов. Ты хочешь стать ангелом? Пожалуйста, я даже не возражаю, но только имей в виду – ангелы не способны любить, во всяком случае так, как земной человек…
Собственно, это у нас давние разногласия. И даже не столько с Ветой я спорю, сколько опосредованно – с отцом Серафимом. Я еще могу в какой-то мере принять, что Россия и в самом деле граничит с богом. Так писал Рильке, а поэты умеют высвечивать скрытую суть. Хотя лично мне представляется, что это все-таки этнический нарциссизм: граничат с богом не страны, а лишь отдельные люди. И я могу как некую парадоксальную гипотезу допустить, что открываются иногда особые небесные родники, где трансценденция или бог, если так привычней сказать, светит прямо в наличное бытие: преобразует его, делает принципиально иным. В конце концов, что мы знаем о том, что превосходит наш разум, как Вселенная – муравья. И я даже готов в какой-то мере понять конкретный механизм этого действа: общность людей, «праведников», то есть находящихся в измененном состоянии психики, путем кумулятивного трансцендирования, которое определяется в обрядовой сфере религии как молитва, поднимается над землей и устанавливает непосредственную связь с богом. Возникает метафизическая вертикаль: катарсис как бы сплавляет разнородное людское сообщество в единую личность, происходит «впечатывание» высоких ценностей – носителем их становится как весь коллектив, так и отдельно взятый в нем человек. В общем, такое аксиологическое кодирование: личный метаморфоз, превращающий гусеницу в мотылька.
Это все метафоры, разумеется, но метафоры, вероятно, выражающие собой тайну всех тайн. Мотылек с точки зрения гусеницы – это чудо, а его перепархивание с цветка на цветок – настоящее колдовство.
Может быть, все это и так.
Однако мне кажется, следует учитывать соответствующий контекст. Новый мир всегда начинается как ослепительная мечта, а заканчивается трагедией, онтологической темнотой. Община растет, первоначальная чистота замысла замутняется, связь с богом утрачивается, опосредуется, церковной бюрократией например, становится схоластическим обрядоверием: все не могут быть праведниками, бóльшая часть «спасающихся» так и остается сугубо земными людьми. Не удается отделить плевелы от зерна. Изоляция, к которой стремятся многие такие сообщества, изначально порочна: «Не может укрыться город, стоящий на вершине горы. И, зажегши свечу, не ставят ее под сосудом, но на подсвечнике, и светит всем»…