О нас
Пансионат Киричкиной я застал наполовину сожженной развалиной. Голые кирпичи выглядывали из-под черных фрагментов запекшегося в пламени фасада. По лестничной клетке, расколовшейся на улицу, словно трухлявое дерево, я поднялся на второй этаж. Двери в комнаты, когда-то снимаемые панной Еленой с теткой, выбитые сейчас с петель, печально покачивались на сыром ветру. Я всего лишь заглянул в средину — разграбленная скорлупа мебели, сгнившие птичьи трупики, пепел и грибок — и спустился вниз. Загрохотал зимназовой тростью в хозяйские двери. После долгих минут непрестанной барабанной дроби кто-то — мужчина — крикнул сквозь толстые доски, чтобы я шел, куда шел, потому что тут у него два заряженных ружья, да еще и военный пистолет под рукой. Я спросил про панну Муклянович сверху. Тот ответил, что ничего не знает. Тогда спросил про Киричкину. Он ответил, что та погибла в пожаре в день взятия Цитадели.
Дождь все шел и шел. Я спрятался на лестничной площадке под навесом остатка крыши; уселся в углу, закутавшись в пальто. Кап, кап, кап, кап. Ведь не замерзну же.
Меня разбудил стук пробковых каблуков по кирпичу. Я открыл глаз. Она поднималась по лестнице, в одной руке тяжелая сумка, в другой — наполовину закрытый зонтик. Она уже прошла мимо, поднималась выше. Капюшон темной пелерины скрывал профиль ее лица.
Я сорвался с места, поковылял за ней, подпираясь тростью на камнях.
Она услышала меня; на этаже обернулась, отступив под стену. Упустила зонтик, который покатился вниз. Я перехватил его, и тут грохнул выстрел, и пуля просвистела над самым плечом.
Я поднял руки.
— Это я!
Револьвер в мужской замшевой перчатке даже не дрогнул. Не узнала. Сейчас застрелит.
— Панна Елена… qualsivoglia[450].
Узнала. Не узнала. Узнала. Не узнала. Узнала.
Оружие опустила.
Я подошел, отдал ей зонтик. Спрятав свой короткоствольный револьвер, она протянула за зонтиком другую руку, и тут черная молния тьмечи выстрелила в ее сторону от меня по зимназу трости. Уколотая ледовым теслектричеством, девушка тихонько вскрикнула — так вновь узнал я голос панны Елены.
Я сдвинул ее капюшон. Боже мой, как же она отощала, как похудела. Трехпалой ладонью я коснулся ее щеки, поцеловал в мокрый от дождя лоб. Жасмином от нее уже не пахло.
— Еленка.
Она прижалась ко мне. Я поднял сумку. Девушка показала наверх. Мы вскарабкались по узкой лестнице на чердак над сожженным жильем. Сам чердак выглядел не лучше, но по кривым доскам удалось пройти на другую сторону, где в каменной стене были видны двери, укрепленные зимназом, с засовом и висячим замком. Панна Елена вынула ключи.
Здесь у нее были две комнатки под самой крышей, приклеившиеся к стене соседнего, более высокого дома. Меньшая комнатка, где на керосине панна готовила скромную еду, была слепой; окно большего помещения, в котором стояла кровать, буфет и несколько предметов приличной мебели, спасенной из апартаментов Киричкиной, выходило на Греческий переулок, и ту самую северную панораму Старого Иркутска, которую я помнил по своим визитам в пансионате много лет назад.
Я снял пальто. Елена посадила меня на стул, сама присела на кровати напротив. Когда я поднял руку, она удержала меня; только присматривалась, минуту, две, слишком долго, чтобы считать, все это растянулось в мгновение, вынутое из времени; она сидела и глядела, водя по мне птичьим взглядом — темные глаза, брови цвета воронова крыла, бледная кожа, бледные губы, язычок с гладеньким кончиком, высунутым между зубками — пока, наконец, сама не протянула руку и, сняв перчатки, начала передвигать костистыми, в камень замерзшими пальчиками, по моим волосам, по моим ранам и шрамам, по слепому глазу и неровным челюстям… Но без стыда, но под взглядом абсолютно бесстыдным и жалости не знающим, ощупывала как калека калеку — слева на ее шее был гадкий шрам после ожога, левое веко слегка дрожало в непрестанном нервном тике, я не помнил такого в давней Елене Мукляновичувне, энтропия вошла и в нее — так что, как калека калеку. Мне хотелось ей сказать, что это всего лишь тела, какая-такая из них между нами правда, панна Елена, ну какая в материи правда — и раскрыл рот, а она уже ожидала, притаившись на подбородке, скользнула пальчиками на язык и прижала под десну и щеку — я укусил — ах, вот теперь она широко улыбнулась — я слизал кровь с ее грязных пальчиков. Елена вздохнула с глубоким облегчением, я видел, как спадает с нее бремя, как уходит напряжение, как закрывается веко.
Растаявшая, спокойная, девушка устроилась на незастеленной кровати, словно дитя в колыбели, в грязной обуви и мокрой одежде, и заснула.
Я бодрствовал, сидя рядом. Накрыл ее пледом. Елена дышала ровно. Завернул ей за ушко волосы, все время спадающие на лицо. Во сне она облизала губы. Я поднялся ненадолго, чтобы зажечь огонь в чугунной печке; тут же вернулся на место. Капли стучали по стеклам и по подоконнику, идущий по чердаку сквозняк стучал досками за дверью — только все это было заглушено, размягчено, все более далекое. Комната понемногу нагревалась. Я заснул. Проснулся. Заснул. Проснулся. Менялись тени на стене и комоде, похоже, прошло несколько часов. Панна Елена спала рядом со мной на расстоянии вытянутой руки. И я вытянул эту руку и легко касался ее через плед — плечо, бедро, колено, шея, сжатый кулачок. Я засыпал, просыпался. Ничто не удерживало моих мыслей при этом безвременном мгновении — у меня имелся громадный кристалл замороженной памяти, который следовало рассмотреть при распахнутом в окне солнце, громадный кристалл событий, людей, мест, слов и деяний, упорядоченных в совершенном порядке, вмерзших в абсолютно уже охлажденную структуру, организованной вокруг моего прошлого, которое я помнил/которое существовало, словно николаевский холод высокой пробы: нуль, единица, нуль, единица, нуль, единица, варшавские чиновники Министерства Зимы, Транссиб, Елена, Тесла, Зейцов, доктор Конешин, Поченгло, капитан Привеженский, Подземный Мир, Иркутск, люты, граф Шульц, Фишенштайн, Белицкий, Щекельников, тунгусы, Пилсудский, отец, Распутин, снова Иркутск, снова Конешин, снова Елена, снова — нуль, единица, нуль, единица, нуль — я засыпал, просыпался.
Во второй комнатушке я нашел наполненные ведра и бутыли, поставил чайник на керосинку, нашел грубый щелок и умылся, весьма экономно используя воду. Тихонько рыскал по полкам, по баночкам и коробочкам. Было немного муки, смешанной с какими-то опилками, окаменевшая соль, кирпичный чай, горсть сушеных плодов неизвестного растения, прогорклый жир в керамическом горшочке, немного цветков медвежьего чеснока… Сегодня же Елена принесла домой дюжину картофелин, уже пускающих ростки, две луковицы и горшочек плодов черноплодной рябины. Я почистил картошку, неуклюже действуя тяжелым ножом, поставил воду на огонь… Но Елена продолжала спать. Заварил чай. Посолить? Разбитые кристаллики просыпались из дырявой ладони, побежали по столешнице. Сонный, я глядел, как они выкладываются симметричными узорами на желтой клеенке. Я собрал их и рассыпал заново. И еще раз. И снова. Эти Молоты бьют, они бьют непрерывно, и здесь, в Иркутске, маленький прототип своими короткими волнами заглушает даже Большой Молот Теслы. Так что будут случаться моменты энтропического экстремума, такие вот секундные проблески невозможных мыслей, невозможных ассоциаций, невозможных чувств. Противоядие для Льда. Вот если бы удалось… Мысль убежала. Я стоял и ждал, не шевелясь, в той же самой позе, в ту же самую точку на клеенке глядя, те же самые образы в голове прокручивая. Лллбум. Если бы можно было — на троне Царствия Темноты — обдумывать то, о чем невозможно думать, чувствовать то, что нельзя почувствовать — выйти за пределы себя — быть собой и, вместе с тем, кем-то другим — лгать — врать — обманывать в правде. Лллбум. Я собрал соль до зернышка.