Он поскользнулся на повернувшемся под ногой камне, окунулся с головой, вынырнул, увидел совсем рядом перекошенное, с вытаращенными глазами лицо Арчибальда и вдруг на мгновение похолодел: ему показалось, что он потерял направление. Но он не потерял направление. Он сейчас же понял, что надо идти вон туда, где из жижи торчит черная верхушка камня, хотя, кроме этой верхушки, не было видно ничего в желтом тумане.
— Стой! — заорал он. — Держи правее камня!
Он не услышал своего голоса, поймал Арчибальда за плечо и стал показывать рукой: держись правее камня, голову вниз.
Вы мне за это заплатите, подумал он. У камня Арчибальд нырнул, и сейчас же молния с треском ударила в камень, только раскаленные крошки полетели. Вы мне за это заплатите, повторял он, погружаясь с головой и изо всех сил работая руками и ногами. В ушах гулко раскатился новый удар молнии. Я из вас всю душу вытрясу за это. Он мимолетно подумал: о ком это я? Не знаю. Но кто-то за это должен заплатить, кто-то мне за это заплатит! Подождите, дайте только добраться до шара, до шара мне дайте добраться, я это дерьмо вам в глотки вобью, я вам не Стервятник, я с вас спрошу по-своему…
Когда они выбрались на сухое место, на уже раскаленное солнцем каменное крошево, оглушенные, вывернутые наизнанку, шатаясь и цепляясь друг за друга, чтобы не упасть, Рэдрик увидел облупленный автофургон, просевший на оси, и смутно вспомнил, что здесь, возле этого фургона, можно отдышаться в тени. Они залезли в тень. Арчибальд лег на спину и принялся вялыми пальцами расстегивать на себе куртку, а Рэдрик привалился рюкзаком к стенке фургона, вытер ладонь о щебень и полез за пазуху.
— И мне, — проговорил Арчибальд. — И мне, мистер Шухарт…
Рэдрик поразился, какой у этого мальчишки громкий голос, хлебнул, закрыл глаза, прислушиваясь, как горячая, все очищающая струя проливается в глотку и растекается по груди, глотнул еще раз и протянул флягу Арчибальду. Все, подумал он вяло. Прошли. И это прошли. Теперь сумму прописью. Вы думаете, я забыл? Нет, я все помню. Думаете, я вам спасибо скажу, что вы не утопили меня в этом дерьме? Хрен вам, а не спасибо. Теперь вам конец, понятно? Я ничего этого не оставлю. Теперь я решаю. Я, Рэдрик Шухарт, в здравом уме и в доброй памяти буду решать все за всех. А вы, все прочие, стервятники, жабы, пришельцы, костлявые, квотерблады, зелененькие, хрипатые, в галстучках, в мундирчиках, чистенькие, с портфелями, с речами, с благодеяниями, с работодательством, с вечными аккумуляторами, с вечными двигателями, с «комариными плешами», со светлыми обещаниями, — хватит, поводили вы меня за нос, через всю жизнь мою вели меня за нос, я все, дурак, хвастался, что, мол, как хочу, так и делаю, а вы только поддакивали, а сами, гады, перемигивались и вели меня за нос, тянули, тащили, через дерьмо, через тюрьмы, через кабаки… Хватит! Он отстегнул ремни рюкзака и принял из рук Арчибальда фляжку.
— Никогда я не думал, — говорил Арчибальд с кротким недоумением в голосе, — даже представить себе не мог… Я знал, конечно… Смерть, огонь, железо… но вот такое!.. Как же мы с вами обратно-то пойдем?
Рэдрик не слушал его. То, что говорит этот человек, теперь не имело никакого значения. Это и раньше не имело никакого значения, но раньше он был человеком. А теперь это… так, говорящая отмычка. Пусть говорит.
— Помыться бы, — с тоской проговорил Арчибальд, озираясь. — Хоть бы лицо сполоснуть…
Рэдрик рассеянно взглянул на него, увидел слипшиеся, свалявшиеся войлоком волосы, измазанное подсохшей слизью лицо со следами пальцев и всего его, покрытого коркой растрескавшейся грязи, и не ощутил ни жалости, ни сочувствия, ничего. Говорящая отмычка. Он отвернулся. Впереди расстилалось унылое, как заброшенная строительная площадка, пространство, засыпанное острой щебенкой, запорошенное белой пылью, залитое слепящим солнцем, нестерпимо белое, горячее, сухое, мертвое. Дальний край карьера был уже виден отсюда — тоже ослепительно белый и кажущийся с этого расстояния совершенно ровным и отвесным, а ближний край отмечала россыпь крупных обломков, и спуск был там, где из-за обломков красным пятном выделялась кабина экскаватора. Это был единственный ориентир. Надо было идти прямо на него, положившись на обыкновенное везенье.
Арчибальд вдруг приподнялся, сунул руку под фургон и вытащил оттуда ржавую консервную банку.
— Смотрите-ка, мистер Шухарт, — сказал он, оживившись. — Ведь это, наверное, отец оставил… и еще там есть…
Рэдрик не ответил. Это ты зря, подумал он. Лучше бы тебе сейчас про отца не вспоминать, лучше бы тебе сейчас помалкивать. А впрочем, все равно. Он поднялся и зашипел от боли, потому что вся одежда приклеилась к телу, к обожженной коже, и теперь что-то там внутри мучительно рвалось, отдиралось, как засохшие бинты от раны. Арчибальд тоже поднялся и тоже зашипел, закряхтел и страдальчески посмотрел на Рэдрика — видно было, что ему очень хочется пожаловаться, но он не решается. Он только сказал сдавленным голосом:
— А нельзя мне сейчас еще разок глотнуть, мистер Шухарт? Рэдрик спрятал за пазуху флягу, которую держал в руке, и сказал:
— Красное видишь между камнями?
— Вижу, — сказал Арчибальд и вздохнул.
— Прямо на него. Пошел.
Арчибальд со стоном потянулся, расправляя плечи, весь искривился и, озираясь, проговорил:
— Помыться бы хоть немножко… Приклеилось все… Рэдрик молча ждал. Арчибальд безнадежно посмотрел на него, покивал и двинулся было, но тут же остановился.
— Рюкзак… — сказал он. — Рюкзак забыли, мистер Шухарт!
— Марш! — сказал Рэдрик.
Ему не хотелось ни объяснять, ни лгать, да и незачем все это было. И так пойдет. И Арчибальд пошел. Побрел, ссутулившись, волоча ноги, пытаясь отодрать с лица прочно присохшую дрянь, сделавшись маленьким, жалким, тощим, как мокрый котенок. Рэдрик двинулся следом, и как только он вышел из тени, солнце опалило его и ослепило, и он прикрылся ладонью, жалея, что не захватил темных очков. От каждого шага взлетало неоседающее облачко белой пыли, пыль садилась на ботинки, она воняла, вернее, это от Арчибальда воняло, идти было следом невозможно, и не сразу Рэдрик понял, что воняет-то больше всего от него самого. Запах был мерзкий, но какой-то знакомый, это в городе так воняло в те дни, когда северный ветер нес дымы от завода. И от отца так же воняло, когда он возвращался домой — огромный, мрачный, с красными бешеными глазами, и Рэдрик торопился забраться куда-нибудь в дальний угол и оттуда смотрел, как отец сдирает с себя и швыряет в руки матери рабочую куртку, сдирает с огромных ног огромные стоптанные башмаки, оставляет их на полу, а сам в одних носках липко шлепает в душ и долго ухает там, с треском хлопая себя по мокрым телесам, гремит тазами, что-то ворчит себе под нос, а потом ревет на всю квартиру: «Мария! Заснула?..». Нужно было дождаться, пока он помоется, сядет за стол, где уже стоит четвертинка, и глубокая тарелка с густым супом, и банка с кетчупом, дождаться, пока он опустошит четвертинку, доест суп, рыгнет и примется за мясо с бобами, и вот тогда можно было выбираться на свет, залезать к нему на колени и спрашивать, какого мастера или какого инженера он утопил сегодня в купоросном масле…