Ничтоже сумняшеся, я пытался эксплуатировать технические возможности компьютерных музыкальных инструментов, эту богатейшую палитру выразительных средств. Меня научили ими пользоваться. Но не дали и не могли дать главного — того, что достигло трагической кульминации час назад. Того, что пришло ко мне на дне Марианского желоба и в полете к Солнцу…
Я выстрадал свое право на симфонию. Предстоит долгая и тяжкая работа — она меня не страшит. Пусть на нее уйдет вся моя жизнь, неважно. Пусть я создам одно единственное произведение, но оно должно быть достойно Леньки.
Героическая симфония «Реквием Марианского желоба». Квинтэссенция проблем жизни и смерти. Воплощение идеи долга и самопожертвования. Синтез будней и праздников…
Я не претендую на первенство. Моцарт в своем великом «Реквиеме» уже выразил мир человеческих переживаний с исчерпывающей полнотой. Впрочем, почему «исчерпывающей»? За четыре столетия человек стал другим. Изменился и мир его переживаний. Моцарт не испытывал гнетущей тяжести океанского дна и упоительного единоборства с Солнцем. Если бы он побывал там, где были мы…
Я должен превзойти Моцарта, потому что развитие происходит по спирали, и мой виток — следующий. Моцарт передал мне частицу своего гения, Ленька заставил обрести веру в себя, жизнь не поскупилась на переживания.
Я познал секрет бессмертия. И сделаю бессмертным — не себя! — Леньку… Он будет жить в моем «Реквиеме», переживет вновь и вновь все, испытанное нами за три наших лучших года. А вместе с ним — люди будущих поколений, счастливые люди, живущие на заново расцветшей Земле: не зря возрождают леса и парки, возвращают плодородие полям. Люди будущего должны быть счастливы. Об этом позаботились мы с Ленькой и продолжают заботиться миллиарды современников.
«Реквием Марианского желоба»… Его лейтмотивом станет наша песня, наш гимн, только в минорном ключе, как пел в свой последний час Ленька.
Что случилось с Алексеем Федоровичем? Уже был куплен билет до Симферополя, в домике на Чайной горке готовились к приезду гостя, и вот он в самолете, но летит не в Крым, а в киргизский город Ош, откуда берет начало Памирский тракт…
Вдруг защемило сердце, встала перед глазами панорама снежных вершин на голубизне неба. И Плотников решил:
«Еду!»
«Глупо!» — язвительно откликнулось второе «я».
«В последний раз! — оправдался перед ним Алексей Федорович, а сам тоскливо подумал: — Неужели действительно в последний раз?»
Что отняло его у отпускного крымского покоя?
В 123 километрах от Хорога жемчужина Памира Джиланды. На берегу хрустальной горной речки горячий, почти кипящий, источник. В два каменных домика с бетонированными комнатами-ваннами вливаются потоки воды — клубящейся сероводородным паром и чистейшей ледяной. Смешиваясь, они образуют божественный коктейль.
Блаженство погрузиться в жгучую жидкость, обновляющую душу и тело, Плотников испытал всего четыре раза, но оно врубилось в память пожизненно. И сейчас Алексей Федорович летел в Ош, жаждая этой живой воды, которая возвратит ему если не физическую, то душевную молодость…
Да, самые яркие жизненные впечатления Плотников связывал с двумя «Па…» — Памиром и Парижем. Одно и другое было для него словно плюс-минус бесконечность. Высокогорная пустыня с ее необозримыми инопланетными ландшафтами, целомудренными нравами, замедленным темпом жизни, казалось бы, непримиримо противостоит красочному легкомыслию, порочности и пресыщенности гигантского муравейника, в котором роль юрких, неутомимых букашек играют люди. Но при всей несхожести этих двух «Па…» они являют собой диалектическое единство противоположностей; им в равной мере присущи красота и величие…
В Париже Плотников побывал лишь однажды, за несколько лет до Памира, и провел там четыре незабываемых дня. Что может оставить в памяти короткая туристическая поездка? Но ведь вспышка молнии почти мгновенна, а высвеченная ею картина иной раз запечатлевается на всю жизнь.
Плотникова всегда забавляли туристы, заносившие в блокнот каждое слово гида, наивно восторгавшиеся красочной витриной, парадным фасадом, неоновой рекламой, пестрой и для неискушенных глаз беззаботной уличной толпой. Они напоминали ему ограниченного от природы, но очень старательного студента, принимающего за абсолют каждую строчку учебника.
Сам Алексей Федорович не насиловал никогда свою память информацией, которую можно в любое время с куда большей объективностью извлечь из справочника или энциклопедии. Он не вел дневников, о чем, впрочем, иногда сожалел. На первых порах снимал слайды и кинофильмы, оседавшие потом в коробках. Изредка просматривал их, но всякий раз оказывалось, что воспоминания более ярки и жизненны. Уличная память в конфликте с фактами, слайды лишь возбуждали досаду и желание убрать коробку подальше, забыть о ее существовании.
Потом фотоаппарат и восьмимиллиметровая кинокамера вообще были заброшены. Сознавая невозможность получить за несколько дней детальное представление о стране или городе, Плотников предпочитал представлению впечатление, причем впечатление интегральное, обобщенное, как бы состоящее из отдельных крупных, слегка размытых мазков, напоминающее яркостью и фрагментарностью витраж или мозаичное панно.
В Париже у Алексея Федоровича был знакомый — Владимир Алексеевич Гарин. Незадолго до этого его назначили в ЮНЕСКО на довольно крупный пост директора департамента (начальника отдела).
Гарин дал Плотникову свой парижский адрес, хотя вероятность воспользоваться им представлялась обоим равной нулю.
Но вот, назло теории вероятностей, Алексей Федорович шагает по вечернему Парижу, легко ориентируясь в его планировке, минует ярко освещенную площадь Согласия и выходит на фешенебельную Де ла Мот Пике. Ощущение такое, будто город давно и хорошо знаком, много раз виден, исхожен из конца в конец. А в этом доме, ну конечно же, живет Гарин!
Темный подъезд, в глубине рубиновая точка. Плотников на ощупь движется к ней, протягивает руку, инстинктивно нажимает — оказывается, это кнопка лифта. Вспыхивает неяркий свет. Алексей Федорович заходит в кабину, и свет за его спиной гаснет.
Как только лифт остановился, зажегся плафон на лестничной площадке.
Дверь открыла жена Гарина.
— Ты посмотри, Володя, какой у нас гость! — позвала она, глядя на Плотникова так, словно тот вышел не из лифта, а из летающей тарелки.
Их знакомство было почти шапочным, но, встречаясь за границей, знакомые становятся приятелями, приятели — близкими друзьями, друзья — почти родственниками. Плотников явно перешагнул через пару ступенек — прием ему оказали родственный.