Как только лифт остановился, зажегся плафон на лестничной площадке.
Дверь открыла жена Гарина.
— Ты посмотри, Володя, какой у нас гость! — позвала она, глядя на Плотникова так, словно тот вышел не из лифта, а из летающей тарелки.
Их знакомство было почти шапочным, но, встречаясь за границей, знакомые становятся приятелями, приятели — близкими друзьями, друзья — почти родственниками. Плотников явно перешагнул через пару ступенек — прием ему оказали родственный.
Утром Гарин подъехал к отелю на бирюзовой «Волге». Насколько легко ходить по Парижу, настолько трудно водить машину — одностороннее движение превращает улицы в лабиринт. Владимир Алексеевич минут сорок колесил вокруг отеля, прежде чем сумел к нему подъехать.
И вот уже Гарин ведет машину, а Плотников, с развернутым на коленях планом Парижа, командует «налево-направо», точно штурман во время ралли.
За эти четыре дня они объездили и исходили весь город. В Булонском лесу Алексею Федоровичу посчастливилось самому ненадолго пересесть за руль.
Спал он три-четыре часа в сутки. Расставшись с Гариным, бродил по улицам, пока не валился с ног. Побывал в Лувре, Музее современного искусства и Соборе инвалидов, ухитрился заблудиться ночью на Монмартре и спрашивал дорогу у стайки веселых женщин, выпорхнувшей из погребка, а те, видимо, не поняв ломаной английской речи, смеялись и одаривали его воздушными поцелуями.
Фрау Лаура кое-чему научила Плотникова: он отказался от «Шипра», нейлоновых рубашек и сшитых на заказ дорогих, из чистошерстяной «сжатки», костюмов. В Париже на нем была готовая чешская пара, а запах одеколона рождал ассоциации с огуречным рассолом. И все же неподалеку от распростершей неоновые крылья «Мулен-Руж», то ли на бульваре Клиши, то ли на улице Пигаль, проходя поздним вечером сквозь строй начинавших еженощное бдение магазинчиков, витрины которых пестрели разнокалиберными Эйфелевыми башнями, катушками порнографических фильмов, мимо погребков с кричащей рекламой стриптиза и крошечных барчиков, где, сидя на высоких табуретах, лицом к стене, косматые юноши смаковали сквозь глазок все тот же стриптиз, но в экономичном узкопленочном варианте, Плотников услышал:
— Эй, русский! Заходи, не пожалеешь! Что, испугался?
Алексей Федорович действительно испугался и даже ускорил шаг. Он дорожил моральным обликом.
Большое впечатление произвел на него Нотр-Дам де Пари, знаменитый собор Парижской богоматери. Как раз в это время собор ремонтировали. Прокопченные за столетия стены пескоструили до кипенной белизны и укрывали грязно-зелеными полотнищами.
По соседству с Нотр-Дам паразитировали сувенирные лавчонки «Квазимодо» и «Эсмеральда», в них торговали аляповатыми подобиями химер с фасадов собора и прочими сувенирами.
Плотникова поражали непритязательность и назойливое однообразие парижских сувениров, всех этих шариковых ручек — фигурок президента де Голля и Эйфелевых башен, от значка-подвески до настольной полуметровой пирамиды из тусклого сплава.
«Где же хваленый французский вкус? — недоумевал Алексей Федорович. — Наш пресловутый ширпотреб, и тот не столь аляповат. Видимо, причина во всеядности туристов: спрос порождает предложение».
Сам Плотников тоже не удержался, купил химеру-подсвечник из мягкого камня и к нему — натуральную восковую свечу, избежавшую таким образом участи быть сожженной в соборе.
Удивили и контрасты прославленной французской парфюмерии: утонченные и дорогие — на вес золота — духи, флакончик размером с ампулку, а рядом литровая бутыль раз в двадцать дешевле.
Гарин устроил для гостя дегустацию французских вин, которыми они нагрузили корзину в гигантском универсаме (такая форма торговли была для Плотникова внове, и он нервничал, самовольно набирая не оплаченные еще товары, — а вдруг выйдет скандал, стыда не оберешься). Какое же разочарование испытал Алексей Федорович, пригубив вечером по рюмочке из каждой бутылки!
— И эта кислятина пользуется мировой репутацией?
— Ну что вы! — сказал Гарин, наслаждаясь произведенным эффектом. — Первоклассные вина не для простых французов. Во всяком случае, в универсаме их не купишь.
Владимир Алексеевич отличался обаятельной уродливостью, которая так привлекает женщин. Он был лыс и, не снимая, носил берет. На лбу красовалась большая шишка, длинный кривой нос подчеркивал асимметрию лица. Глаза, искрящиеся умом и весельем, усиливали сходство с Сирано де Бержераком.
В отличие от Плотникова Гарин сливался с парижской толпой, как неотъемлемая ее часть. Лавируя во встречном потоке, он не умолкал ни на минуту, успевая переброситься словцом с каждым встречным.
— Когда вы успели так овладеть французским? — поразился Алексей Федорович.
— Рабочий язык в нашем департаменте — английский. Его я таки знаю: как-никак, год провел в Штатах.
— По научному обмену, кажется?
— Вот именно. А французский… им я просто пользуюсь.
— Как так?
— Выучил десяток-другой фраз и прекрасно обхожусь ими. Бонжур, мадам! — поклонился Гарин, уступая дорогу женщине, и та расцвела в ответной улыбке.
Париж… Алексею Федоровичу казалось, что в каком-то ином измерении он провел здесь полжизни. Но ни за что на свете не согласился бы Плотников с положением эмигранта, пасынка этого милого сердцу и в то же время чужого города!
Гидом у них была маленькая опрятная старушка из «бывших». Нищета угадывалась в каждой складочке ее аккуратного, много раз перешитого платья, в том, с какой надеждой ожидает она необязательного приглашения к обеду, в недомолвках…
Гарин вскользь упомянул, что недавно вставил зубы и выплатил за них дантисту стоимость «Волги». Когда Плотников удивился, почему он не сделал это в Союзе, Владимир Алексеевич лишь хмыкнул. Ну ладно, директор департамента, в конце концов, может позволить себе такой расход, а старушка-гид или взятый наугад из толпы «средний» француз?
…Алексей Федорович покидал Париж, сознавая, что расстается с ним навсегда. Никогда более не доведется ему постоять в шоке перед фреской Пикассо, погрузиться в огненное море Елисейских полей, ощутить под ногами камни Бастилии, разрушенной через год после ее штурма восставшим народом в начале Великой французской революции, проплыть на речном трамвае, широком и плоском, как баржа, излучинами Сены. Но он благодарил судьбу за то, что смог приобщиться к величию и нищете Парижа, оставив взамен частицу души.
* * *
— Время милостиво к человечеству, но безжалостно к человеку, — произнес Леверрье задумчиво.