— Что делал ваш муж? — спросил он. — Чем занимался? Это все происходило по его вине? И закончилось так, а не иначе, тоже по его воле? Да? Я вас спрашиваю! Мне надоела неопределенность! Игры странные! Я не хотел в этом участвовать! Я не знал! Я не был у вашего мужа в тот вечер! Как он оказался в метро, когда его там не было? Для чего он подсунул мне свой роман и обвинил в том, что я… Какой смысл? Какая цель? Почему этот старик, который тоже… И вы! Чего вы хотите от меня, если знаете, что я не знаю и не могу знать, а вы знаете, но почему-то утверждаете, что я погубил вашего мужа, хотя знаете, что я даже не знал…
Жанна Романовна медленно поднялась, потянулась через журнальный столик, размахнулась правой рукой и изо всей силы влепила Терехову такую пощечину, что у него загорелась левая половина лица, а в мозгу что-то сдвинулось, вспыхнуло и тут же погасло, он тоже поднялся, теперь они стояли друг перед другом, смотрели друг на друга, а потом эта женщина молча, не сводя взгляда с Терехова, обошла журнальный столик, придвинулась вплотную, провела рукой по его щеке, багровой от удара, и будто вобрала боль в себя, а он прижал ее ладонь, видел перед собой ее глаза и читал в них так же ясно, как только что читал текст на бумаге: «Если бы не ты, Эдик был бы жив, — говорила эта женщина, — но то, что было сделано, не могло быть сделано иначе, Эдик захотел этого, потому что понимал, что это необходимо, и когда ты тоже поймешь, будет смысл с тобой говорить»…
— Скажи, — пробормотал Терехов, — ты его очень любила…
— Очень, — кивнула Синицына.
— Значит, меня ты должна ненавидеть…
— Тебя я должна любить, как его, потому что…
— Да? Ну, говори… Потому что… Я понимаю, что ты можешь сказать, но все равно скажи…
— Потому что он ушел, а ты остался. А я…
— А ты…
— Я пришла для него. Значит, для тебя.
— Скажи еще раз: «Он ушел по твоей вине», и я поверю окончательно, и пойду признаваться, но сначала…
— Тебе не нужно никому признаваться. Признаваться в правде — все равно что приравнивать ее ко лжи.
— Чего же ты тогда хочешь?
— А ты?
— Я… Я люблю тебя. Я так давно не говорил эти слова, что они стали как неживые. Как пластырь на губах, который приходится отдирать, чтобы сказать, а губам больно, слова протискиваются между ними, и с них сходит кожа… И с губ, и со слов, и вот они будто обнаженные, ты понимаешь, что я хочу сказать…
Терехов с ужасом подумал, что говорит слишком много, слова действительно были обнажены, губы тоже, и прикрыть наготу можно было только одним способом — Терехов так и поступил: прижался к губам этой женщины, приподнял ее лицо, на правом веке едва заметно пульсировала тоненькая синяя жилка, и он зажмурился, он жмурился все сильнее, а потом перестал ощущать, вообще перестал. Будто его заморозили, остановили жизненные процессы, погрузили в темноту и тишину отделенной от мира камеры — и нужно было ждать, когда все вернется. Когда вернется он сам.
Темнота и тишина были лишь частью мира. Когда он привык к ним — заняло это мгновение или долгие годы? — то понял, что глаза и уши мешали ему, всегда мешали. Зрение и слух, как плотный, расписанный картинками и шуршавший всеми мыслимыми звуками занавес, отделяли его от той сцены, на которой разыгрывались события настоящей жизни.
Занавес раздвинулся, и он ощутил себя таким, каким был всегда. Он еще не понял, каким он был. Нужно было освоиться с новыми органами чувств, новыми способами восприятия. Попытаться вместить открывшийся ему бесконечномерный мир в образы и понятия, к которым привык его ограниченный трехмерием мозг.
Он знал, к примеру, — со знанием было проще, знание содержалось в его структуре, — что примерно три миллиарда лет назад (если отмерять сроки земными годами, на самом деле это не имело значения, но ему было удобнее думать в привычных категориях времени) именно его продуманные и активные действия привели к рождению скопления галактик, занесенного ныне в каталоги под названием Abell 2199.
Он никогда не видел этого каталога — как он мог его видеть, если не интересовался астрономической литературой? — но точно помнил и номер, и страницу, где этот номер был напечатан, и руки оператора, набиравшего символы на компьютере, и шепот корректора, вычитывавшего не вполне понятный ему текст, и бодрое пение одного из авторов каталога, молодого астронома по имени Дима, наблюдавшего скопление в телескоп имени Шайна на Крымской обсерватории и обработавшего кадр, полученный с помощью ПЗС-матрицы каким-то новым для него способом, могло не получиться, и он запорол бы изображение, коту под хвост пошла бы ночь наблюдений, но он все сделал правильно, и на экране компьютера проявились, будто вирусы под микроскопом, четкие спиральки и эллипсы, и протянувшиеся между ними черные на светлом (негатив) ниточки звездных полей, и он ощутил свою причастность к этому огромному, немыслимому в земных масштабах, скоплению галактик, каждая из которых была в несколько, а то и в десятки раз больше Млечного Пути и уж точно раза в два его старше, он не понимал, каким образом мог быть причастен к рождению того, что не могло родиться, как не мог никогда родиться луч света, пересекший Вселенную из конца в конец и умерший в его зрачке тусклой точкой.
Он не стал понимать того, чего понимать не хотелось. Он собрал себя — не всего, конечно, об этом не могло быть и речи, он не знал еще, как собрать себя в бесконечности измерений, и нужно ли это, и возможно ли в принципе, — и ощутил собственную глубинную суть, и сказал себе: «Я сделал», и не возрадовался тому, что сделал, потому что забыл, что такое радость, не было такого измерения именно сейчас и именно в том, что он хотел ощутить. Он повторил: «Я сделал» и знал уже, что сделал далеко не все из того, что мог.
Радости не было, но появилось ощущение стремления, полета, падения, пропасти без дна и горы со склонами, поднимавшимися в невидимую высь, было стремление подняться и опуститься, и стать всем, кем он был в действительности, но не мог этого почувствовать, пока не мог, потому стал собой впервые, а раньше жил по частям, фрагментарно и независимо от самого себя, истинного. Он пытался собрать свои части, он даже понял, чего ему недоставало, чтобы найти себя всего, он находился перед плотной преградой, отделявшей его от самого себя, и держал себя за руки, и говорил себе «люблю», но смысл слова ускользал, он не понимал причины, и это мешало ему, разрывало сознание…
…Господи, я больше не могу…
…мой хороший, мой родной, вот так, так…
…где я? где все?..
…поплыли…
* * *
— Сейчас может прийти Лида, — сказала Жанна. Медленно, с долгими интервалами между словами. — Она очень любопытна.