Нынешняя общность людей была куда теснее, чем раньше, в пору миллионных городов. Земляне постоянно чувствовали биение всечеловеческого душевного моря, при этом легко выделяя волны и струи отдельных сознании, «заговаривая» с кем угодно и когда угодно на языке оголенной мысли, непосредственного ощущения. Но в море этом, во всю ширь доступном каждому, лишь изредка пробегал одинокий торопливый бурун, след Виолы. Сфера тоже не давала справок, потому что — исключительный случай! — не могла наблюдать за бывшей звездолетчицей. Во всяком случае, Переместителем Виола в последние годы не пользовалась.
Ее слава была сродни известности какого-нибудь дуба в пятьдесят обхватов или грота, где не умолкает эхо. С ней не пытались сравняться. Ее поступки поражали воображение, как, скажем, картина работы урагана: чудо природы, и только… Самые старые знакомые, помнившие времена звучащей речи и вежливое обращение «Виола Вахтанговна», и те не могли ручаться, что понимают намерения Виолы. Добра ли она? Да, безусловно. Гений сострадания — глубокого, деятельного. И вместе с тем что-то заставляет настораживаться возле нее. Чего-то она уже не в силах скрыть, проступающего сквозь образ энергичной и обаятельной брюнетки под тридцать, — не имеющего названия, грозного, как начальная дрожь горного сдвига…
Иногда, в редкие часы близости, Роман осмеливался выразить прежнее мучительное любопытство: как же все это случилось? Как Виола нашла его на глухой безвестной планете и почему именно его взяла под опеку? Ведь они раньше даже не были знакомы…
Роману всегда отвечали только одним: молчаливым признанием в любви. И никаких разгадок.
Так и не решив, чем окончить непривычно-витиеватую словесную цепь, Роман обрубил ее:
— За счастье Виолы!
Черные мотыльки Виолиных ресниц признательно взмахнули крыльями. За столом пригубили вино — душистое, терпкое и темное, похожее на кровь и на сок незрелой вишни. Несколько минут подряд гости ели. Стряпня Романа удостоилась немых, но красочных похвал. Когда наступило мгновение сытости, капитан Фаркаш извлек потемневшую кривую трубку и шелковый кисет. Эти вещи были с капитаном на «Индре». Капитан Фаркаш достал из мешочка волокнистый, пахнувший медом и смолой табак; священнодействуя, заправил прокопченную чашечку, примял начинку желтым наждачным пальцем и стал раскуривать от зажигалки. За ним очарованно наблюдали. Неведомо для Дьюлы легкими стрелами проносились через стол шутки. То был подлинный ритуал пращуров.
Затянувшись и с наслаждением выпустив дым (в сторону сада, чтобы не травить некурящих), капитан заметил, что молчаливая трапеза прервана. То есть молчаливая для него, дикаря, чужака. А для прочих — несомненно, украшенная живой застольной беседой, разноцветьем посылаемых друг другу метафор…
Отложив вилки, бросив недоеденную зелень, говорящие обратили взоры к Ларри. Должно быть, он призвал их к вниманию.
Убедившись, что все ждут его действий, Ларри вдруг поднял потрепанный ящик, недавно врученный им Виоле, протянул перед собой — и отнял руки. Ящик повис в воздухе. Ларри открыл безжалостно исцарапанную крышку. Зажегся круглый оранжевый глазок на передней панели. Под крышкой лежал, поблескивая, будто лужица смолы, черный диск. Уверенным движением Ларри опустил на его край хрупкую жучиную лапку, чем-то щелкнул, и…
Неторопливо зазвучала музыка, мелодичный перезвон и печальные вздохи; ритм, напоминавший о желтых листьях, о прозрачном дожде начала осени. Погодя, запел женский голос. Не слишком молодой, не слишком звонкий, с налетом светлой обреченности.
У природы нет плохой погоды,
Всякая погода — благодать.
Дождь ли, снег, любое время года
Надо благодарно принимать…
Роман поначалу выказал небольшое удивление. Звучала речь его далеких предков, язык древних стихов, настолько прекрасных, что Роман когда-то научился читать их в подлиннике. Поняв же смысл песни, Альвинг растроганно усмехнулся. Васильково-синие глаза его, забавно оживлявшие широкое мясистое лицо, потеплели и увлажнились. Фаркаш тоже знал этот язык, считавшийся международным во времена отлета «Индры». Для Виолы язык был одним из двух родных. Она мысленно переводила Хельге.
Смерть желаний, годы и невзгоды,
С каждым днем все непосильней кладь…
Что тебе назначено природой —
Надо благодарно принимать…
Сам даритель слушал, склонив золотистую голову на стройной шее, грустно и задумчиво, словно впервые. Замерли последние нежные вздохи. Капитан Фаркаш выждал надлежащую паузу, смущенно кашлянул и сказал:
— Н-да, конечно, музейный экспонат… Даже в мое время за такими гонялись. Знаете, кто любил свой дом под старину обставлять… Где-нибудь годы двухтысячные, а?
— Плохо вы обо мне думаете! — с шутливой надменностью ответил Ларри. — Тысяча девятьсот семидесятые. Та-к-то.
— Мы ждем тоста, — вмешалась Хельга и подставила бокал.
Очевидно, виновница торжества этот тост уже услышала, поскольку мотыльки опустили крылья и губы сложились, будто скрывая забавный и грустный секрет. Но Ларри все-таки оказал вслух, потому что здесь был Фаркаш:
— Виола, давай выпьем за слабых!
Воцарилась тишина. Снова осмелев, подала голос робкая птица. Роман поднял одну бровь, потом встал и с преувеличенной серьезностью отправился под навес. Довольно долго гремел там чем-то, должно быть, крышкой; подсыпал специи, в общем, доводил до готовности каурму.
Неловкость повисла над столом, и капитан Фаркаш снова пошел на приступ:
— Что-то я не понимаю, извините… За каких слабых?
— Я объясню, — кивнул Ларри. — Вот эта песня…
— В ней есть нечто рабское, — перебила Хельга.
— Возможно. Но она точно выражает настроение эпохи. Короткая жизнь, отягощенная болезнями, неудобствами — действительно, непосильная кладь… Оставалось закрыть глаза на правду и убеждать себя: что естественно, то прекрасно, у природы нет плохой погоды…
— Значит, по-вашему, — тихо, но с явной угрозой спросил Фаркаш, — наша эпоха была эпохой слабых?
Ларри запнулся. Со всех сторон его обстреливали возбужденными сполохами, просили не задевать капитана. Но привычка к откровенности оказалась сильнее. Ларри сказал:
— Вы не могли иначе. Вы были не в силах трезво смотреть на собственную жизнь. Глубокое понимание своей конечности убило бы любого из вас. Я выбрал эту песню, потому что хорошо понимаю тех, кто ее сложил и пел. Я такой же. Исчезни сейчас хранящая Сфера; окажись я перед лицом болезней, дряхлости, смерти… Наверное, покончил бы с собой. Нас оберегает Сфера, капитан; у ваших современников был внутренний предохранитель… нечто вроде смягчающей вуали перед глазами… Единственный человек, не нуждающийся ни в какой защите от реальности, — это наша новорожденная!