Корбюзье не стал скрывать досады:
— У вас, римлян, вера в богов, поклонение императорам поразительно сочетались с трезвостью, рассудительностью, стремлением свести буквально все к азбучным истинам. Вы почитали Вергилия и Катулла, но оставались рационалистами. Нет, геометрия — прежде всего основа, материальное воплощение поэзии символов, выражающих все совершенное, возвышенное. Она доставляет нам высокое удовлетворение своей математической точностью. Мысль рвется за пределы случайного, и геометрия приводит ее к математическому порядку и гармонии. Геометрия и боги сосуществуют!
— Ты слишком много хочешь от нас, Корбю, — в голосе Витрувия послышался укор. — Римляне были всего лишь смертными, а не богами. Мы ошибались, могли предаваться слабостям и порокам, что самой природой человека объяснить должно. Но ведь и достоинства тоже оставались нам не чужды. Когда я с увлечением занялся теоретическими и прикладными предметами и писанием заметок, то понял: нет никакой необходимости обладать лишним, истинное богатство заключается в том, чтобы ничего не желать для самого себя.
Ле Корбюзье положил руку на плечо Витрувия:
— Простите меня, Марк, я был не прав…
— Поверь, Корбю, я приношу и чувствую величайшую и безграничную благодарность своим родителям за то, что они, одобряя закон афинян, позаботились обучить меня науке, и притом такой, в которой нельзя достичь совершенства, не будучи грамотным, не получив всестороннего образования. То, что я сказал о геометрии, показалось тебе азбучной истиной, но в мое время не существовало азбучных истин. Для меня геометрия есть наука измерения, помогающая выравнивать площади и вычерчивать земельные участки, для тебя же — средство выражения образов. Будем же принимать друг друга такими, какие мы есть. Сойдемся на согласном мнении: ни дарование без науки, ни наука без дарования не в состоянии создать совершенного художника.
— Да, человек показывает себя либо художником-творцом, либо ремесленником, — согласился Ле Корбюзье. — Возьмем музыку и математику. Казалось бы, что у них общего? Тысячелетиями люди пользовались звуком в своих песнях, играх и танцах. И эта первоначальная музыка передавалась только из уст в уста. Но пришел день — это случилось за пять веков до вашего рождения, — и Пифагор задумался над возможностью передавать музыку из поколения в поколение посредством записи. Он принял за отправную точку, с одной стороны, человеческий слух, а с другой — числа, то есть математику, которая сама по себе дочь Вселенной. Так была создана первая музыкальная запись — Пифагоров строй, сумевший зафиксировать музыкальные композиции и пронести их сквозь все времена и пространства.
Витрувий одобрительно кивнул:
— Когда Пифагор это открыл, он, не сомневаясь, что открытие внушено ему Музами, принес им, в знак величайшей благодарности, жертвы… Математическая теория и музыка воистину едины. Но многое я почерпнул и из писаний Аристоксена, хотя он кладет в основу музыки не начало числа, как Пифагор, а свидетельство слуха.
— Свыше двух тысячелетий, — продолжал Ле Корбюзье, — потребовалось, чтобы создать новую систему — модулированную гамму, более совершенную, способствовавшую величайшему подъему музыкальной композиции. Три века, а возможно и значительно дольше, служила она тончайшему выражению человеческого духа, музыкальной мысли Иоганна Себастьяна Баха, Моцарта и Бетховена, Дебюсси и Стравинского… Может быть — здесь я решаюсь на предсказание, — уже создана еще более поразительная музыкальная гамма, объединяющая звуки, неиспользованные или неуслышанные, незамеченные или нелюбимые в ваше и в мое времена?.. Научились же мы управлять тембром звука, передавать музыку и речь на огромные расстояния, тысячекратно повышать громкость…
— И мы умели усиливать звук, — возразил Витрувий. — В нишах под скамьями или между сиденьями театров мы помещали медные сосуды, издававшие, согласно математическому расчету, звуки различной высоты. Сосуды распределяли соответственно музыкальным созвучиям — по квартам, квинтам и октавам, чтобы голос актера, попадая в унисон с ними, вызывал ответное созвучие, становился от этого громче и достигал ушей зрителя более ясным и приятным. Ты, Корбю, скажешь, что в Риме из года в год строилось много театров, но что в них ничего такого в расчет не принималось. Однако ты будешь не прав, так как все общественные деревянные театры имели много дощатых частей, которые также резонируют. Это лишь в глубокой древности, как свидетельствует Овидий,
Только и было всего, что листва с палатинских деревьев
Просто висела кругом, не был украшен театр.
Располагался народ, сидел на ступенях из дерна
И покрывал волоса только зеленым венком.
А при мне театры, не только деревянные, но и мраморные, где использовались резонирующие сосуды, были известны каждому. Предложу тебе в качестве свидетеля Луция Муммия,[4] который, разрушив театр коринфян, вывез его бронзовые голосники в Рим. Такие театры были в разных местностях Италии и во многих городах Греции.
Ле Корбюзье улыбнулся воспоминанию:
— Двадцати с небольшим лет я, тогда еще Шарль Эдуард Жаннере, путешествовал по Италии и Греции. Я видел вечные памятники — славу человеческого разума! Меня пленила средиземноморская культура. К слову, когда я затем вернулся в Париж, сам Огюст Перре[5] предложил мне вместе с ним строить театр на Елисейских полях.
— И ты, конечно, согласился?
— Увы… От этого блестящего предложения пришлось отказаться. Меня ждали дома, в моем родном городе Ла-Шо-де-Фон, там я стал преподавателем прикладного искусства и живописи.
— Оставив архитектуру?
— О нет, живопись всегда была для меня частью архитектуры. Я искал новое в живописи, стремясь выявить архитектонику вещей, стремясь к ясной, уравновешенной композиции. Это новое направление мы назвали пуризмом, от французского слова «чистый». И, конечно же, как писал мне Поль Валери, поиски чистоты форм в искусстве не могут быть даже начаты, если не опереться на примеры из наследия прошлого.
Витрувий взволнованно взмахнул руками:
— Клянусь Юпитером, ты прав! Живопись должна изображать то, что есть или может быть в действительности, вещи отчетливые и определенные.
— Единственный критерий суждения, — поддержал Ле Корбюзье, — в котором одновременно присутствуют и сила, и ясность, это дух правды. Им силен человек. Когда мы принимаемся за работу, все должно быть ясным, поскольку мы существа разумные…