Наверно, я слишком устал в тот день, иначе я бы так не забылся. Разумеется, жалеть этих двоих не стоило. Что может быть полезнее для формирования верноподданного, чем выработанная смолоду привычка приносить жертвы ради великой цели? Ведь многие всю свою жизнь жаждут и не могут принести жертву, которая была бы достаточно велика. Единственное, что я мог испытывать в тот момент, была зависть, и я уверен, что недовольство, которое явно проявляли все окружающие, было вызвано той же завистью. Завистью и еще, быть может, презрением, ибо вся эта молодежь, конечно, считала, что отдельный человек, кем бы он ни был, не стоит такой затраты душевных сил. Но я презрения не испытывал, потому что юноша и девушка казались мне участниками вечной драмы, прекрасной в своей трагической обреченности.
Да, наверно, я действительно устал, потому что меня все время притягивали не веселые, а грустные лица. После того как толпа разделила молодую пару, я обратил внимание на худощавую немолодую женщину — видимо, мать одной из мобилизованных. Она тоже находилась как бы вне всего происходящего. Сам не знаю, почему это пришло мне в голову, я бы ничей не мог этого доказать, потому что она делала все то же, что другие, — двигалась в такт с марширующими, кивала ораторам, пела. Но, по-моему, она проделывала все это чисто механически и оставалась одинокой — точно так же, как те двое. По-моему, люди вокруг тоже заметили это. Со своего помоста я видел, как к ней то и дело подходил кто-нибудь, брал за руку и тянул за собой или просто заговаривал о чем-то. И хоть она отвечала и даже улыбалась, я видел, что люди отходили разочарованные. Только один невысокий полный мужчина с живым лицом не отступился так легко. После того как в ответ на какую-то его реплику она выдавила мученическую улыбку и снова приняла прежний озабоченный вид, он отошел, но недалеко, и я понял, что он наблюдает за ней.
Эта одинокая усталая женщина вдруг стала мне чем-то близка. Умом я понимал, что она еще более достойна зависти, чем те двое молодых людей, — ведь она приносила большую жертву и заслуживала поэтому еще большей хвалы. Чувства молодых поблекнут, у каждого появится новая привязанность. Рана затянется, и память о прежней любви будет скрашивать однообразие будней. Но боль матери не утихнет с годами. Я понимал, какова тяжесть ее потери, — ведь и мне когда-нибудь придется пережить то же самое. Я думал об Оссу, старшем сыне, который пока еще приходил домой два раза в неделю. Я надеялся, что сумею удержать его в Четвертом Городе Химиков и тогда, когда он станет взрослым. Разумеется, я сознавал, что нельзя распоряжаться судьбой маленьких подданных Империи, исходя лишь из интересов родителей, и никогда бы не высказал своего желания вслух, но тайная надежда сохранить Оссу была для меня словно мерцающий вдалеке огонек для ночного путника. Может быть, я особенно берег эту мечту еще и потому, что ее приходилось так тщательно скрывать. И вот в этой женщине я угадал ту же боль и ту же молчаливую сдержанность. Я невольно поставил себя на ее место — она не только больше никогда не увидит свою дочь, но даже вряд ли сумеет на протяжении всей жизни получить от нее хоть какое-нибудь известие. Почтовая цензура все более строго обходилась с частными письмами, и, как правило, адресату доставлялись только действительно важные, короткие и деловые сообщения, снабженные надлежащими подтверждениями. Странная и дерзкая мысль пришла мне в голову: я подумал, что люди, пожертвовавшие своими чувствами ради Империи, нуждаются в своего рода компенсации. Она должна состоять в том, к чему стремятся даже самые богатые и высокопоставленные лица, — в славе и почитании. Если слава служит достаточным утешением для искалеченного на поле боя воина, почему бы ей не быть таким же утешением и для человека, потерпевшего моральный ущерб? Весьма путаная романтическая мысль — и, как и следовало ожидать, немного погодя она привела меня к опрометчивому поступку.
После того как меня сменил другой полицейский секретарь, я смешался с толпой и попытался принять участие в общем веселье. Но, должно быть, из-за усталости и голода ничего у меня не выходило. Вскоре из кухни вкатили передвижные столы, накрытые для ужина, и все со складными стульями собрались вокруг них. И что удивительно — женщина, на которую я раньше обратил внимание, оказалась как раз напротив меня. Возможно, это было чистой случайностью, а возможно, она тоже заметила меня и даже сумела прочитать на моем лице симпатию. Но то, что невысокий подвижный толстяк, подходивший к ней до ужина, и сейчас поспешил усесться рядом, — это уж явно было преднамеренно. Судя по всему, он хотел заставить ее выдать нечто тщательно скрываемое. Его слова звучали как будто вполне невинно, но я представляю себе, как они должны были бередить рану матери! Он с сожалением говорил об одиночестве, которое ожидает девушек. Всех вновь прибывших, по его словам, расселят в разных местах, далеко друг от друга. Само собой, им трудно будет привыкнуть к новому климату, да и к новому образу жизни тоже. Что касается Городов Обувщиков (не знаю, почему речь зашла именно о них, ведь цель поездки всегда содержалась в глубокой тайне, и любая догадка на этот счет с равной степенью вероятности могла оказаться и правдивой, и ложной) — так вот, что касается Городов Обувщиков, то часть из них лежит на той же широте, что и Четвертый Город Химиков, но большинство расположено далеко на севере, где суровый климат, холодные зимы и долгие полярные ночи, которые на кого угодно наведут тоску. А впрочем, не стоит так уж безоговорочно верить всем этим слухам — люди, которые их распространяют, сами скорее всего ни разу не выезжали за пределы города.
Сначала у меня создалось впечатление, что он попросту за что-то мстит женщине. Но из ее вежливых, малозначащих ответов я понял, что они только что познакомились и, следовательно, у него не могло быть никаких причин для личной неприязни. Значит, он просто хотел разоблачить носительницу индивидуалистических настроений, хотел, чтобы резким словом или внезапным взрывом слез она наконец-то выдала себя. Тогда, указав на нее и воскликнув: “Смотрите, кого мы вынуждены терпеть в своих рядах!” — он пригвоздил бы ее к позорному столбу. Такое стремление было, в сущности, не только вполне объяснимо, но и достойно всяческого уважения, и потому их разговор приобретал иной, принципиально новый смысл. Я слушал внимательно, и, надо сказать, симпатии окружающих явно склонялись на сторону женщины. Мне кажется, дело тут было не в сострадании. Всех привлекало то достоинство, то самообладание, с которым она парировала самые хитрые выпалы партнера. Ни на секунду ее лицо не покинула вежливая улыбка, ни разу в голосе не прорвалась дрожь. И как быстро она находила ответ на любой из его доводов! Она говорила, что молодежь легко воспринимает все новое, климат севера полезнее для здоровья, чем южный, что в Мировой Империи никто не может чувствовать себя одиноким и нечего жалеть о том, что ее дочь забудет родных, — если человеку приходится переезжать на новое место, это как раз очень хорошо.