Пожалуй, на этом Дереве было развешано тысяча тыкв, на самой высоте, на каждой веточке. Тысяча улыбок. Тысяча гримас. И дважды по тысяче свежевырезанных глаз глазели, моргали, косились оттуда.
Мальчишки глазели тоже, и у них на глазах произошло чудо.
Тыквенные рожицы стали оживать.
Начиная с нижних ветвей Дерева и самых близко висящих тыкв, в их сырой кожуре стали одна за другой вспыхивать свечки. Вон там — и там — и тут — и еще — все дальше, все выше, обегая всю крону: три тыквы тут — семь тыкв повыше — дюжина, кучкой — на той стороне, сотня — пять сотен — тысяча тыкв затеплили свои свечки, иными словами — осветили свои рожицы, огонь засверкал в их квадратных, круглых или диковато раскосых глазах. Огонь заструился из их зубастых ртов. Из вырезанных в спелой мякоти ушей полетели снопы искр.
И откуда-то донеслись два голоса — а может, три или четыре, они шептали, напевали что-то вроде детской песенки или колыбельной, убаюкивая небо, и время, и землю, усыпляя все вокруг. Жерла водосточных труб выдыхали тончайшую паутинную пыль:
Вот такой высоты, вот такой широты…
Голосок вылетал дымом из высокой трубы:
Вот такой широты, вот такой красоты…
На Канун Всех святых…
Откуда-то из открытых окон летели паутинки:
До небес и до звезд поднялось во весь рост…
Нет, не видывал ты Древочудищ таких,
Как в Канун Всех святых!
Свечи мерцали, огоньки трепетали и ярко вспыхивали. Ветер тихим дуновением, влетая в тыквенные рты и вылетая обратно, выпевал протяжную песню:
Прошел и умер старый год, но озаряет небосвод
Костром из листьев золотых
Оно во славу Всех святых!
Неси осенний урожай, созвездья свечек зажигай!
Том вдруг почувствовал, как губы у него засуетились, словно мышки, нетерпеливо норовя подхватить песенку:
Свечи сверкают, а звезды горят,
Опавшие листья летят и шуршат,
Улыбаются тысячи тыкв с высоты,
На Канун Всех святых!
Вот Ведьма смеется,
Ухмыляется Кот,
Там оскалился Зверь,
Хохоча во весь рот,
И с улыбкою Жнец свою плату берет…
Здравствуй, День Всех святых — Новый год,
Новый год!
Тому казалось, что изо рта у него змеится дымок:
— День Всех святых…
И все мальчишки шепотом вторили:
— Всех святых…
Потом наступила тишина.
И в этой тишине засветились последние свечки на Праздничном дереве — по три, по четыре зараз, образуя гигантское звездное скопление, вплетенное в космы черных веток и сучьев, проглядывающее украдкой сквозь ветви и чеканные сухие листья.
Теперь все Дерево стало единой необъятной многомерной Улыбкой.
Горели все тыквы, все до одной. Вокруг Дерева распространилось теплое дыхание позднего лета.
Ребят обволакивал дымок с привкусом копоти и свежий запах тыквенной плоти.
— Ух ты, — сказал Том Скелтон.
— Видали местечко, а? — спросил Генри-Хэнк, Ведьма. — Мало этого дома и типа с разговорами про «страсти-мордасти», тут еще и… Я такого дерева в жизни не видел. Вроде новогодней елки, только куда больше, а тыкв и свечек — видимо-невидимо! Что бы это значило? Что за празднество?
«Празднество!» — донесся откуда-то мощный шепот — то ли из луженных сажей глоток дымовых труб, то ли все окна в доме разом разинулись[3] у них за спиной — вверх-вниз, вверх-вниз, выдыхая вместе с темнотой слово «Празднество!»
— Да-сс… — прошелестел великанский шепот, от которого заметались огоньки в тыквах, — празд-несство…
Мальчишки так и взвились в воздух, оборачиваясь лицом к дому.
Но дом хранил безмолвие. Окна были закрыты наглухо и до краев налиты лунным светом.
— Кто отстанет — теткой станет! — вдруг завопил Том. Их ждали золотые копны осенней листвы, как тлеющие уголья, как странный клад, несметные богатства.
И мальчишки бросились со всех ног к этой громадной, чудесной куче листвы — сокровищнице осени.
Но в тот момент когда они уже готовы были нырнуть с головой в шуршащие, роящиеся листья, толкаясь, вопя, крича, сбивая друг друга с ног, вдруг прозвучал какой-то исполинский вдох, словно кто-то огромный заглотнул массу воздуха. Мальчишки взвизгнули, рванулись назад, как будто под ударом невидимого бича.
Потому что над кучей листвы поднималась белая костяная рука, сама по себе.
А за ней, улыбаясь во все зубы, вынырнул до того невидимый белый череп.
И эта манящая, волшебная перина из листьев дуба, тополя и вяза, в которой они так мечтали повозиться, покататься, утонуть с головой, теперь стала для мальчишек страшнее всего на свете. Белая костяная рука парила в воздухе. А белый череп все поднимался и поднимался, качаясь перед ними.
И ребята отшатнулись, налетая друг на друга, забывая дышать, всхлипывая от ужаса, пока не свалились в барахтающуюся кучу-малу, отчаянно стараясь вырваться, цепляясь за траву, норовя удрать.
— Спасите! — кричали они.
— Как же, спасите, — сказал Череп. Раскаты дикого хохота пригвоздили их к месту, а рука, висящая в воздухе — костлявая рука скелета, — протянулась вверх, сграбастала белый оскал черепа и содрала его, как кожуру с апельсина!
Мальчишки только сморгнули за глазницами своих масок. У них и челюсти отвалились, только этого никто не видел.
Из вороха листвы вздымался, как воздушный шар, высоченный человек в черном плаще, он рос и рос все выше. Он рос как дерево. Он выбросил сучья — руки. Он стоял на огненном фоне самого Праздничного дерева, так что его распростертые руки, длинные белые костяные пальцы были словно увешаны гирляндами оранжевых огненных шаров, гроздьями пламенных улыбок. Глаза он зажмурил, заходясь от громоподобного хохота. Из широко разверстого рта вырывался осенний вихрь.
— Никаких сластей, ребятки, нет, никаких сластей! Страсти, ребятки, страсти! Страсти-мордасти!
Они лежали ни живы ни мертвы, ожидая землетрясения. И оно разразилось. Громовой смех великана расшатал и потряс землю. И эта дрожь, пробрав их до самых костей, словно вышибла из них дух. И вырвалась — взрывами смеха!
Мальчишки сидели среди разворошенной кучи листьев вне себя от удивления. Они даже пощупали руками свои маски, ощутили, как теплый воздух толчками вылетает изо рта — они заразились хохотом!