— Ясно. — Вадим взвесил на ладони одну гранату. — То ли рванет, то ли нет. Ну а диктофон-то зачем?
— Писать хронику войны, — ответил я.
— Угум. — Он задумался. — А зачем?
— Для потомков. Чтоб знали. Ты же сам историей занимаешься, должен понимать.
Кто-то в комнате весело хрюкнул. Кажется, Монах.
— Ах да, — сказал Вадим, — понимаю. Можешь забрать диктофон. А вам, братцы, — он повернулся ко всем остальным, — стыдно. Вам разве неизвестно, что хранение холодного и огнестрельного оружия — уголовно-наказуемое деяние? До шести лет лишения свободы. Вы чего добиваетесь? Чтобы я вам передачи носил и адвокатов нанимал? И кстати, тут в деревне новый участковый, местные говорят — шустрый парень. Вот бы он сейчас заявился и поглядел на ваш тренировочный рукопашный бой. — Фашист в углу на табурете совсем стушевался. — Короче, так. Все это — в рюкзак и в лопухи. Заберете, когда пойдем. Все ясно?
— Командир строг, но справедлив, — ответил за всех Серега, вытряхивая свой рюк зак, чтобы сложить туда оружие. — Отец родной.
— Разговорчики! — откликнулся Вадим, но уже заметно потеплев. — Между прочим, не мешало бы помыть посуду. Да и вообще, насвинячили тут…
Терпеть не могу мыть посуду. В меня никто пальцем не тыкал, назначая дежурным, но я все равно предпочел улизнуть во двор. В густо-синем небе на востоке уже вскочила первая, крупная звезда. Наверное, Венера. В воздухе и правда тихо, ненавязчиво пахло коровьим навозом. Издалека долетала песня под гармошку. Свадьба продолжалась, или просто кому-то было очень хорошо. Вот как мне. Но я петь не люблю. Когда мне хорошо, я нахожу что-нибудь красивое и любуюсь им. Небом, например, с первой звездой. Я сел на скамейку, залюбовался и не заметил, как на лавке появился еще кто-то. В сумерках он казался бледным и печальным. Хотя и при свете не был зажигающим бодрячком. Его звали Февраль. Со мной он еще не говорил и вообще как будто предпочитал молчать. А если что-то произносил, то выходило это будто бы случайно, мимоходом. После этого он опять возвращался в себя и оставался там до следующей случайности. Что он там, в себе, делал, мне было непонятно. Да еще шторкой невидимой от других отгораживался, всем видом сигналя, мол, не приставай, друг, от этого лучше не будет ни мне, ни тебе. А тут он вдруг сам шторку отодвинул. Чуть-чуть, правда, щелку открыл, но и это, наверное, было большой жертвой с его стороны.
— Жаль, что твой отец так: мало был с нами, — заговорил он. — Такие люди, как он, сейчас большая редкость. Сейчас таких почти не делают. Штучная работа. Закалка старой школы. Царской еще, каким-то чудом унаследованной.
— Это кровь, — послышалось со стороны. Снова Вадим, стоит на крыльце, сигарету в пальцах мнет — курить бросает.
Февраль молчал, ждал продолжения.
— В нашем роду до революции было много офицеров, — запинаясь, пробормотал я. Февраль кивнул, принял объяснение. Да и чего тут не принять. Только бы Вадим не начал дальше мысль развивать.
Он не начал. Февраль опять свою шторку задвинул, примолк, а я к Вадиму пошел. Отозвал его тихо в сторону, в кусты колючие возле забора.
— Не говори им.
— О чем? — Умеет он иногда притворяться стенкой непробиваемой.
— Сам знаешь о чем. О крови этой самой.
— Гм. Почему, собственно? — Он зажег сигарету, поглядел на огонек в темноте и выстрелил им в небо. — Мезальянс прабабки тебя смущает или, наоборот, гордыню смиряешь?
— Какая еще гордыня. Я не хочу, чтоб меня в отряде считали белоперчаточником.
— Кем-кем?
— Ну, этим, на коне и в белых перчатках, пыли на мундире боится. А я не боюсь. Я знаю, что такое война.
— Ну и что же она такое?
Терпеть не могу, когда меня маленьким считают и воспитывают на разные лады.
— Пот, кровь, грязь. Меня это не остановит.
— Напрасно думаешь, что твои предки не знали этого. Или не могли пожертвовать ради дела собственными удобствами. Разве отец никогда не говорил с тобой об этом?
— Нет, — нахмурился я. — Об этих предках мы никогда не говорили. Прабабка все за нас решила.
Помолчав, Вадим сказал:
— В любом случае не пристало будущему офицеру стесняться своего происхождения.
— Я не пойду в военное, — замотал я головой.
— Новость, — спокойно удивился Вадим. — А я-то думал…
— Я тоже думал. И надумал не идти. У меня другая дорога.
— И куда она ведет?
— На журналистский факультет.
— Куда?! — От изумления Вадим схватил меня за плечо.
— Воевать ведь можно не только оружием, Словом тоже. Враги им вовсю пользуются.
— Гм. Ну да. Оно конечно. Только под цензурой много не навоюешь.
— У нас же свобода слова!
— Ты уже не маленький, не будь таким наивным». Этой свободы у нас, да и везде — ровно настолько, насколько она политически и коммерчески выгодна владельцам газет, журналов и пароходов, читай — оккупационному Легиону. Свобода слова — такой же товар, как все остальное. Покупается и продается.
— Я не продаюсь, — возмущенно сказал я.
— Тогда как журналист на просторах «Единственного пути» ты будешь никому не нужен, — холодно заверил меня Вадим. — И, между прочим, иди-ка спать. Подниму рано — так что не ныть. Сам захотел этого.
Мне кажется, он переносил на меня свои неудовлетворенные отцовские чувства. У него самого были только две девчонки, маленькие еще. Он их любил, конечно, но какой же мужчина не мечтает о сыне? А то в доме одни женщины. С ними и с одной-то нелегко, а тут целых три. Вот и воспитывает меня как своего.
Хорошо помню, какими глазами, с каким лицом он смотрел на меня, когда я, глядя в упор, попросил его рассказать о гибели отца» Он думал, что я не знаю. Все вокруг были уверены, что отца убили уличные подонки. Про сто захотелось им немножко пострелять и пограбить прохожих. Я никому не верил. Отец воевал в Чечне, там его ни одна пуля-дура не брала. А тут какие-то местные ковбои в каком-то глухом закоулке. После похорон я нашел это место, долго ходил там, смотрел. Узкий переулок, полуснесенный старый дом, обшарпанные гаражи, толстые трубы вдоль дороги. Настоящие трущобы. Я не понимал, как отец попал сюда. За две недели до того он сказал, что уезжает на военные сборы. Допустить, что он обманул, я не мог. И все же… последнее наше прощание было не таким, как обычно. Крепче объятие, глубже взгляд…
Я бродил там слишком долго и сам не заметил, как переступил через невидимую линию. Почему и каким образом это произошло, я до сих пор не знаю. Наверное, эта война сама открывается тому, кто может увидеть ее и вместить в себя. Показывает свое настоящее лицо.
На земле, на каменном крошеве возле кирпичной развалины, бурели пятна крови. Рядом, в узком проходе между гаражами, в траве лежал покореженный ручной гранатомет. Еще не до конца понимая случившееся, я подумал, что не заметить его при осмотре места преступления — дело трудное. Но гильз под ногами теперь валялось столько, что никакой здравомыслящий опер не стал бы собирать их в качестве улик. Такое количество гильз оставляет только война,. И осколок крупного снаряда, и неразорвавшаяся граната, и оторванная взрывом человеческая рука. И полуснесенный дом, превратившийся в полуразбомбленный, выгоревший. И откуда-то еще доносятся автоматные очереди, хлопки разрывов. И сильный запах пепельной горечи, разогретого металла, черного дыма. Это длилось минут десять, потом меня вынесло обратно, из войны в мир. Точнее, иллюзию мира. Линия фронта отодвинулась. Но я узнал все, что хотел.