— Что… посмотрим?
— Пойдемте, сударь, вам надо передохнуть. Вы же едва стоите. Да и вымокли.
В самом деле, сюда на площадку сыпался равномерный — не крупный и не мелкий — дождь. Я лишь сейчас заметил…
2
Старик привел меня к знакомому приземистому дому в кладбищенской чаще.
— Раньше здесь жили рабочие, — слабо сказал я. Просто так, чтобы показать, что я размяк не окончательно.
Дед кивнул:
— Жили. Но ушли. Сейчас тут я живу. Один… Я здешний сторож…
Манерами он не очень походил на сторожа. Чувствовалась интеллигентность. Но, впрочем, мало ли было во все времена философов, ушедших в сторожа?
Мы вошли. В просторной комнате стояло сухое тепло. И было почти пусто: некрашеный стол, три табурета, железная старомодная кровать, узкий глухой шкаф у двери. Несколько образов в углу с искрой-лампадкой (то ли настоящей, то ли электрической; невольно вспомнил я подвал, свой кораблик и свечку).
— Сядьте, сударь… Лучше туда, на кровать, привалитесь к стенке. На вас лица нет…
Но я сел на табурет, к столу. Нельзя же полностью терять себя.
— Это пройдет. Сами понимаете, зрелище было… не для всякого.
— Понимаю, — отозвался он суховато. — Но давайте уж доведем дело до конца. Насколько возможно… Вы же сами этого хотели.
— До какого… конца?
Он раскрыл скрипучий шкаф, достал плоскую серую книгу. Вроде тех, что в старину назывались амбарными. Сел напротив меня, полистал.
— Вот, начиная с конца мая… Двенадцать лет, говорите?
— Да. То есть уже почти тринадцать…
— А как выглядел?
— Светлый… худенький такой, курносый… Невысокий… Впрочем, возможно, подрос, пока меня не было…
— Посмотрим… Неизвестный, около двенадцати лет, волосы черные, курчавые… Нет, не он, конечно… Неизвестный, одиннадцать-двенадцать лет, рыжеватый, шрам над левой бровью…
Я опять стал погружаться в серый, какой-то волокнистый страх.
— …неизвестный двенадцати-тринадцати лет, русый, брови светлые, нос вздернутый, на груди и животе крупные черные родинки…
— Подождите, — сказал я со стоном. — Вы… что же, осматриваете каждого? И описываете потом?
Он поднял косматую голову. Сказал тяжело, будто гирю положил перед собой:
— Да. Я настоял на этом. Перед тем как хоронить, осматриваем каждого в кладбищенской часовне. Может быть, потом кто-то станет их искать, хотя шансов на это мало. Или по крайней мере со временем удастся установить имя у тех, кто неизвестен. Чтобы я мог поименно каждого назвать в поминальной молитве… Я ведь не только сторож, но и священник в здешней часовне…
То, что я сказал дальше, далось мне далеко не сразу. Пришлось прорываться сквозь страх, сквозь суеверный внутренний крик «Не надо!», словно сквозь черные джунгли. Но неизвестность страшнее всего, и я выговорил:
— У Петьки… на левой лопатке… родинка, похожая на гусиную лапку. Размером с пятак…
Священник думал секунды три. Потом решительно мотнул головой:
— Нет, сударь. Такого мальчика не было. Я говорю твердо, я помнил бы… — И уже мягче, словно тоже отходя от страха, проговорил: — Всех погибших детей привозят только сюда, значит, среди мертвых вашего Пети нет. Ищите среди живых…
Я помолчал, подышал, загоняя в себя слезы. Ощутил новую надежду. Старик проговорил слегка наставительно:
— Понимаю, что все это тяжело, особенно для непривычного человека. Но вам надо было через это пройти, коли уж решились искать мальчика здесь…
— Но я искал-то его живого…
— На кладбище?!
— Да… У него здесь похоронена мать. Я был уверен, что он придет на могилу. И у него обычай — каждый раз оставлять там бумажный кораблик. Вот я и надеялся…
Старик слушал внимательно. Косматые брови приподнялись, глаза странно просветлели, даже красных прожилок стало меньше. Он чуть улыбнулся заросшим ртом:
— Кораблик… надо же… Ну, Бог даст, мальчик еще придет. А возможно, и приходил, да не мог оставить кораблик по какой-то причине. Скажем, бумагу не нашел… А вы сами-то оставили там о себе какой-то знак?
— Я… нет… — Как же я не сообразил? Ведь в самом деле надо написать на доске или картоне: «Петька, я жив! Петька, я тебя ищу! Отзовись!»
— Благодарю вас, отец… Простите, как ваше имя?
— Отец Венедикт.
— А меня зовут Петр Викулов, так же, как мальчика. А иногда — Питвик… Была такая традиция в компании моих друзей давать прозвища.
Он улыбнулся опять:
— Вам подходит. Похоже на Пиквика…
Видимо, у меня сделалось недоуменное лицо. Он объяснил:
— Был такой персонаж в старинном английском романе. Полный, очень добродушный мужчина. Не обижайтесь…
— Я не обижаюсь! Просто не думал, что в наше время кто-то помнит Диккенса.
— Ну вот вы, оказывается, помните…
— Я-то… да… В силу ряда причин…
— А я окончил филологический факультет и Новокурашскую семинарию, там и там великолепно преподавали старую литературу.
Видимо, на лице моем явно обозначился вопрос.
— Понимаю, — вздохнул отец Венедикт, — священник заброшенной часовни и кладбищенский смотритель с несколькими высшими образованиями. Непонятно, да…
— Я сразу понял, что вы не простой сторож. Но что выпускник университета и семинарии…
— И духовной академии, кстати…
— Извините…
— Да чего же извиняться, недоумение ваше естественно… Знаете что… мистер Питвик? Сейчас я согрею чай. Вам он будет полезен. А потом уж займетесь письмом вашему мальчику.
Я не спорил. Уходить мне не хотелось. От старика словно шло излучение, дающее надежду.
Отец Венедикт скрылся за дверью, стал там звякать посудой. Минуты через три вернулся.
— Чайник греется… — И, словно продолжая разговор, сообщил: — Я до нынешней зимы был ректором здешнего духовного училища и настоятелем одного из храмов. Но… согрешил. — В глазах у него мелькнуло отнюдь не раскаяние. Жесткая усмешка. — И был направлен сюда. Слава Богу, что не лишили сана.
Я не посмел спросить, в чем состоял грех отца Венедикта. Спросил о другом:
— А в каком храме были вы настоятелем? Я хорошо знаю Старотополь.
— На площади Трех Церквей. Церковь Пресвятой Богородицы. Иначе этот храм называют еще Корабельным. Или Детским…
Это совпадение словно дружески подтолкнуло и согрело меня. Но не показалось удивительным. Словно я ждал чего-то похожего.
— Я хорошо знаю этот храм. Хотя и не был в нем… очень давно. Но то, что у него такие названия, не знал.