— Вы так думаете? — спросила миссис Вивиш. — А с кем вы предлагаете мне разделить мой коттедж?
— С тем, кто вам нравится, — сказал Гамбрил. Его пальцы повисли, точно размышляя над клавишами.
— Но мне не нравится никто, — крикнула миссис Вивиш со своего смертного одра. Вот: правда сказана. Она похожа на шутку. Тони умер пять лет назад. Эти ясные синие глаза — да, никогда больше. Все сгнило, превратилось в ничто.
— А вы попробуйте, — сказал Гамбрил, руки которого начали овладевать двенадцатой сонатой. — Попробуйте.
— Я и пробую, — сказала миссис Вивиш. Опершись локтями о камин, положив подбородок на сложенные руки, она пристально смотрела на свое отражение в зеркале. Бледно-голубые глаза смотрели не мигая в бледно-голубые глаза. Красный рот и его отражение обменивались болезненными улыбками. Она пробовала; теперь ей противно было подумать, как часто она пробовала; она пробовала полюбить кого-нибудь, все равно кого, так же сильно, как Тони. Она пробовала восстановить, возродить. А на деле ничего не получалось, кроме отвращения. — Мне это не удавалось, — сказала она после паузы.
Музыкальная тема перешла из F-мажор в D-минор; быстрыми анапестами она поднялась до одной длительной ноты, потом снова спустилась, снова поднялась, потом была промодули-рована в С-минор, потом через пассаж дрожащих нот перешла в А-мажор, в доминантное D, в доминантное С, в С-минор и, наконец, в новую четкую тему в мажоре.
— Тогда мне вас жаль, — сказал Гамбрил, давая своим пальцам играть самим по себе. Кроме того, ему было жаль жертв этих безнадежных попыток миссис Вивиш. Ей, может быть, не удавалось полюбить их — зато они, бедняги, обычно любили ее слишком мучительно… Слишком… Он вспомнил холодные, влажные пятна на подушке, в темноте. Те безнадежные, сердитые слезы. — Вы когда-то едва не убили меня, — сказал он.
— Только время убивает, — сказала миссис Вивиш, продолжая глядеть в свои бледно-голубые глаза. — Я никогда никого не делала счастливым, — добавила она после паузы. Никогда никого, подумала она, кроме Тони, но Тони убили, прострелили ему череп. Даже ясные глаза сгнили, как всякая падаль. Она тоже была счастлива тогда. Никогда больше.
Вошла горничная с подносом.
— А! Таннин! — в восторге воскликнул Гамбрил и прерват свою игру. — Единственная надежда на спасение. — Он налил две чашки и, взяв одну из них, подошел к камину и остановился позади миссис Вивиш, медленно прихлебывая бледный напиток и глядя через ее плечо на отражения их обоих в зеркале. — La ci darem, — промурлыкал он. — Эх, будь у меня моя борода! — Он погладил подбородок и кончиком указательного пальца взъерошил свисающие концы усов. — Вы пришли бы, дрожа, как Церлина, под ее золотую сень.
Миссис Вивиш улыбнулась.
— Большего я и не требую, — сказала она. — Это самая благая участь. Felice, io so, sarei: Batti, batti, о bel Mazetto.[93] Завидна участь Церлины!
Служанка снова вошла, без предупреждения.
— Там джентльмен, — сказала она, — говорит, что его фамилия Шируотер, он хотел бы…
— Скажите ему, что меня нет дома, — сказала миссис Вивиш не оборачиваясь.
Наступило молчание. Подняв брови, Гамбрил смотрел через плечо миссис Вивиш на ее отражение. Ее глаза были спокойны и лишены выражения, она не улыбалась и не хмурилась. Гамбрил продолжал смотреть вопросительно. Под конец он расхохотался.
Играли последнюю заокеанскую новинку — «Что он Гекубе?».[94] Сладко, сладко и пронзительно, саксофон пронизывал вас до самых кишок состраданием и нежностью, пронизывал, как небесное откровение, пронизывал, как паточная ангельская стрела пронзает трепетный и экстатический бок святой Терезы. Более зрело и закругленно, с более благодушной и менее мучительной чувственностью, виолончель мечтала о тех магометанских экстазах, что длятся под зелеными пальмами рая по шестьсот лет без перерыва. В эту насыщенную атмосферу скрипка открывала доступ освежающим порывам свежего воздуха, прохладного и тонкого, как запах непросохшей юбки. А рояль барабанил и тараторил, не обращая внимания на излияния остальных инструментов, отбивал такт, деловито напоминая всем участникам, что это кабаре, куда приходят танцевать фокстрот, а не церковь в стиле барокко, где святые женского пола предаются экстазам, не мягкая, блаженная долина возлежащих гурий.
При каждом повторении припева четыре негра, составлявшие оркестр, или по крайней мере трое из них, которые играли только руками — ибо саксофонист на этом месте гудел с удвоенной сладостью, украшая пассаж журчащим контрапунктическим монологом, от которого сосало под ложечкой и пронзенное сердце переполнялось восторгом, — разражались меланхоличной воющей песней:
Что он Гекубе?
Ровно ничего.
Вот почему не будет свадьбы в среду утром
В старом Бенгале.
— Какая непередаваемая печаль, — сказал Гамбрил, двигаясь в сложных фигурах танца. — Вечная страсть, вечная скорбь. Les chants desesperes sont les chants les plus beaux, Etj'en sais d'immortels qui sont de purs sanglots.[95] Румтидль-ум-тум, пом-пом. Аминь. Что он Гекубе? Ровно ничего. Ничего, заметьте. Ничего, ничего.
— Ничего, — повторила миссис Вивиш. — Это мне так знакомо. — Она вздохнула.
— Я ничто для вас, — сказал Гамбрил, искусно лавируя между стеной и Харибдой какой-то пары, занятой опасным экспериментом с новым па. — Вы ничто для меня. К счастью. И тем не менее вот мы здесь, два тела с одной душой, двуспинный зверь, неделимый центавр, и фокстротируем, фокстротируем. — Они фокстротировали.
— Что он Гекубе? — Осклабленные негры повторили вопрос, повторили ответ тоном неутешного горя. Саксофон завывал на грани муки. Пары вращались, меняли темп, одно па сменялось другим с привычной точностью, словно танцующие исполняли какой-то древний обряд, полный глубокого смысла. Некоторые были в маскарадных костюмах, потому что сегодня в кабаре был вечер-гала. Молодые женщины, одетые прекрасноза-дыми флорентийскими пажами, гондольерами в голубых штанах, тореадорами в черных штанах, вращались по залу, как луны, в объятиях то арабов, то белых Пьеро, то — чаше — некостюмированных партнеров. Лица, отраженные в зеркалах, принадлежали к тому сорту лиц, которые полагается узнавать с первого взгляда: кабаре было «артистическое».
— Что он Гекубе?
Миссис Вивиш пробормотала ответ почти благоговейно, точно молясь всемогущему и вездесущему Ничто.
— Обожаю этот мотив, — сказала она, — этот божественный мотив. — Он наполняет пространство, он движется, он дергается, он расшевеливает все внутри, он убивает время, он создает такое чувство, точно вы и в самом деле живой. — Божественный мотив, божественный мотив, — с чувством повторила она и закрыла глаза, стараясь отдаться мотиву, плыть по его волнам, стараясь ускользнуть от вездесущего Ничто.