И она запела, и ее одинокий голос звучал на фоне шепчущего органа, и луч прожектора выхватил ее из тьмы световым пятном, и не было видно никого из хора — только ее.
Свобода и легкость. Вы не можете себе представить, как свободно, без малейшего усилия, лился ее голос. Я чуть уши себе не вывихнул, пытаясь поймать момент, когда она вдохнет, понять, сколько она может держать одну ноту на полной силе голоса, имея только одну пару легких. Но это должно было кончиться — и кончилось. Даже аплодисменты стихли. И только тогда заметил я, как блестят глаза у Мортенсона рядом со мной и как всем своим существом он ушел в ее поющий голос. И только тогда начал я понимать, что сейчас произошло.
В конце концов, я-то прям, как эвклидова прямая, и с моим прямодушием я никак не мог предвидеть, что он задумал. А вы, друг мой, настолько извилисты, что можете без единого поворота туловища взойти по винтовой лестнице, и по вашей кривой ухмылке я вижу, что вы уже догадались.
Это было, как если бы она была слепой от рождения и ровно на три часа обрела зрение, увидела формы и цвета удивительного окружающего нас мира, на который мы уже не обращаем внимания, потому что привыкли. Вот представьте себе, что увидели вы весь мир во всей славе его на три часа — и ослепли снова навеки!
Легко выносить слепоту, если не знал ничего другого. Но прозреть на три часа и снова ослепнуть? Этого не вынесет никто.
Конечно, эта женщина уже никогда не пела вновь. Но это еще не все. Настоящая трагедия постигла нас — каждого из публики. В течение трех часов мы слушали совершенную, понимаете — совершенную музыку. Как вы думаете, можем ли мы после этого слушать что-то другое?
Мне с тех пор словно медведь на ухо наступил. Вот недавно я тут пошел на один из этих рок-фестивалей, что нынче так популярны, просто чтобы себя проверить. Так вы не поверите, но я не мог разобрать ни одного мотива. Для меня это все как шум.
Одно мое утешение — Мортенсон, который слушал внимательнее всех и сосредоточеннее всех, ему и досталось больше всех. Теперь он носит ушные затычки, потому что не переносит никакого звука громче шепота. Так ему и надо!
Как-то за пивом я спросил своего приятеля Джорджа (пиво пил он, а я обошелся лимонадом):
— Как там поживает ваш мелкий бесенок? Джордж утверждает, что у него есть демон ростом два сантиметра, которого он умеет вызывать. Мне никогда не удавалось заставить его признать, что он выдумывает. И никому не удавалось.
Джордж взглянул на меня долгим, пронзительным взором, а потом сказал:
— Ах да, вам-то я про него и рассказывал! Надеюсь, что вы больше никому не говорили.
— Слова не сказал, — подтвердил я. — На мой взгляд, достаточно того, что я считаю вас сумасшедшим. Мне не надо, чтобы кто-нибудь разделял мое мнение.
(Кроме меня он рассказал про демона еще примерно шестерым, так что в нарушении конфиденциальности с моей стороны даже не было необходимости.)
Джордж заявил:
— Я бы не хотел обладать вашей способностью не верить ничему, чего вы не можете понять — а понять вы не можете так многого, — даже за цену килограмма плутония. А если мой демон услышит, как вы обзываете его бесенком, то, что от вас останется, будет стоить меньше атома плутония.
— Вы узнали его настоящее имя? — спросил я, нимало не обеспокоенный его грозным предупреждением.
— Не смог! Человеческие уста не в силах его произнести. Перевод же, как мне дали понять, звучит примерно так: «Я, Царь Царей, Могучий, Дающий Надежду и Отчаяние». Конечно, это вранье, — сказал Джордж, задумчиво глядя в свою кружку. — У себя дома он — мелкая сошка. Потому-то он здесь так охотно мне помогает. В нашем мире с его отсталой технологией он может себя проявить.
— И давно он проявил себя последний раз?
— На самом деле совсем недавно, — Джордж испустил нечеловеческой силы вздох и посмотрел своими выцветшими голубыми глазами прямо на меня. Его редкие седые усы медленно опустились после пронесшегося урагана эмоций.
Эта история началась с Рози О'Доннел (так сказал Джордж). Она была подругой моей племянницы и очень приятным созданием сама по себе. У нее были голубые глаза, почти такие яркие, как у меня, длинные, роскошные каштановые волосы, точеный носик, усыпанный веснушками, которые столь восхищают авторов любовных романов, лебединая шея и стройная, без изъянов, фигура, обещающая восторги любви.
Для меня, конечно, все это представляло чисто эстетический интерес, поскольку я уже много лет назад вступил в возраст воздержания и теперь ввязываюсь в физические последствия увлечения, только если дамы настаивают, что, благодарение судьбе, случается только изредка и тянется не дольше уик-энда.
Кроме того, Рози недавно вышла замуж и почему-то преувеличенно обожала своего молодого мужа — здоровенного ирландца, который не давал себе труда скрывать, что он весьма мускулист и не менее вспыльчив. Я не сомневался, что в свои молодые годы легко бы с ним справился, но, к сожалению, мои молодые годы давно уже позади. По всему по этому я с некоторой неохотой, но терпел привычку Рози считать меня чем-то вроде близкой подруги ее возраста и пола и делать меня поверенным ее девичьих тайн.
Я, понимаете ли, не ставлю ей это в вину. Мое природное достоинство и внешность римского императора автоматически привлекают ко мне молодых дам. Тем не менее я не позволял ей заходить слишком далеко. Я всегда следил, чтобы между мной и Рози была достаточная дистанция, поскольку я никоим образом не желал, чтобы до ушей несомненно здоровенного и, вероятно, вспыльчивого Кевина О'Доннела дошли какие бы то ни было искаженные слухи.
— Ах, Джордж, — сказала однажды, всплеснув ручками, Рози. — Если бы вы знали, какая лапушка мой Кевин и как он умеет меня ублажать. Вам рассказать, как он это делает?
— Я не уверен, — осторожно начал я, стараясь избежать слишком откровенных излияний, — что вам следует…
Она не обратила внимания.
— Он вот так морщит нос, а глазами вот так часто-часто хлопает, а еще при этом так ярко улыбается, что ни один человек не может не развеселиться, когда на него смотрит. Знаете, как будто солнышко выглянуло и все осветило. Ах, если бы у меня была его фотография с таким лицом! Я пыталась его снять, но никак не могла поймать момент.
Я сказал:
— Милая моя, а чем вас не устраивает натура?
— Ну, понимаете… — она замялась, очаровательно покраснела, а потом продолжила: — Он ведь не всегда такой. У него в аэропорту страшно тяжелая работа, так что иногда он приходит такой усталый, что немножко хмурится и ворчит. А вот если бы у меня была его фотография, то это бы меня тогда утешало. Сильно-сильно утешало, — закончила она, и в глазах блеснули непролитые слезы.