Я говорю, просто чтобы что-нибудь сказать:
— В среду танцы.
— В блоке В, — подхватывает Дженни. Ее голубые глаза блестят. — Там будет группа, которая играла прошлым летом для блока Е.
— Гитары?
— О нет! У них труба и скрипка, — сообщает Рэчел, на которую оркестр явно производит впечатление. — Ты должна послушать, как они звучат вместе, бабушка, это совсем не то, что гитары. Пойдем на танцы!
— Вряд ли я пойду, милая. А доктор Мак-Хейб там будет?
По лицам девушек я понимаю, что моя догадка верна.
Дженни нерешительно произносит:
— Он хочет поговорить с тобой перед танцами, несколько минут. Если можно.
— Зачем?
— Я не… не уверена, не могу сказать.
Она не смотрит мне в глаза: она не хочет говорить, но и лгать тоже не хочет. Мне впервые приходит в голову мысль, что среди нашей молодежи очень мало лжецов. И испорченных детей. Им можно доверять, но с ними нужно поступать честно.
— Ты встретишься с ним? — энергично спрашивает Рэчел.
— Да.
Мэйми, которая уже некоторое время не смотрит на Питера, резко произносит:
— Если дело касается тебя или Дженни, он должен говорить со мной, мисс, а не с твоей бабкой. Я твоя мать и опекунша Дженни и прошу не забывать об этом.
— Дело не в этом, мама, — возражает Рэчел.
— Мне не нравится ваш тон, мисс!
— Извини, — отвечает Рэчел тем же голосом.
Дженни, смущенная, смотрит в пол. Но прежде чем Мэйми доводит себя до настоящего приступа материнского негодования, Питер шепчет ей что-то на ухо, и она хихикает, прикрыв рот ладонью.
Позднее, когда мы остаемся на кухне вдвоем, я тихо говорю Рэчел:
— Постарайся не огорчать свою мать, милая моя. Она ничего не может с собой поделать.
— Хорошо, бабушка, — покорно соглашается Рэчел.
Но я слышу недоверие в ее голосе, недоверие, заглушаемое любовью ко мне и к матери, но все же — недоверие.
Рэчел не верит, что Мэйми не может совладать с собой. Рэчел, рожденная Внутри, не понимает, почему ее мать гак боится потерять Питера Мэлони.
Во время второго визита ко мне, шесть дней спустя, как раз перед танцами в бараке, Том Мак-Хейб выглядит иначе. Я уже успела забыть, что бывают люди, излучающие такую энергию и целеустремленность, что сам воздух вокруг них, казалось, звенит. Он стоит, слегка расставив ноги, справа и слева от него — Рэчел и Дженни, обе одетые в парадные юбки ради танцев. Дженни вплела в свои белокурые волосы алую ленту; лента горит, словно цветок. Мак-Хейб слегка дотрагивается до плеча девушки, и по ее ответному взгляду я понимаю, что между ними что-то происходит. У меня сжимается сердце.
— Я хочу быть откровенным с вами, миссис Пратт. Я говорил с Джеком Стивенсоном, Мэри Крамер и еще кое с кем из блоков С и Е и теперь понимаю, как вы здесь живете. По крайней мере немного. Я собираюсь сказать мистеру Стивенсону и миссис Крамер то же, что и вам, но я хотел, чтобы вы первая услышали это.
— Почему? — спрашиваю я более жестко, чем намеревалась. А может быть, и не намеревалась.
Он не обращает внимания на мой тон.
— Потому, что вы одна из первых выживших жертв болезни. Потому, что вы получили хорошее образование Снаружи. Потому, что муж вашей дочери умер от аксопиридина.
В эту минуту я понимаю, что собирается сообщить мне мистер Мак-Хейб, я также понимаю, что Рэчел и Дженни это уже слышали. Они внимательно слушают его, слегка приоткрыв рот, словно дети, которым рассказывают чудесную, но уже знакомую сказку. Но понимают ли они ее? Рэчел не видела, как умирал ее отец, хватая ртом воздух, который не принимали его легкие.
Мак-Хейб, наблюдая за мной, продолжает:
— Со времени этих смертей проведено множество исследований вашей болезни, миссис Пратт.
— Нет. Ничего не было. Это слишком рискованно, так утверждает ваше правительство.
Я вижу, что он понял намек.
— Испытание на людях любых лекарств запрещено, это правда. Чтобы снизить число контактов с зараженными.
— Тогда каким же образом возможно было проведение этих исследований?
— Их осуществляли врачи, которые добровольно приходили Внутрь и не возвращались обратно. Данные передавались наружу с помощью лазера. В закодированном виде.
— Какой же нормальный врач согласится прийти сюда, чтобы никогда не возвращаться обратно?
Мак-Хейб улыбается; и снова меня поражает эта клокочущая в нем энергия.
— О, вы будете удивлены. Трое жили в Пенсильванской колонии. Один уже миновал пенсионный возраст. Второй, истый католик, посвятил свои исследования Богу. Третьего никто не мог вычислить, это был непреклонный, целеустремленный человек, блестящий ученый.
Был.
— И вы?
— Нет, — спокойно возражает Мак-Хейб. — Я могу входить сюда и возвращаться.
— А что произошло с остальными?
— Они умерли. — Он делает правой рукой едва заметное, тут же подавляемое движение, и я догадываюсь, что он курильщик или был им. Сколько лет прошло с тех пор, как я сама перестала вот так же тянуться за несуществующей сигаретой? Почти два десятилетия. Сигареты — неподходящая вещь для пожертвования; они слишком дорого стоят. Но я все еще помню этот жест. — Двое из троих врачей заразились болезнью. Они проводили опыты на себе, а также на добровольцах. Затем в один прекрасный день правительство перехватило передачу, солдаты пришли и все уничтожили.
— Зачем? — спрашивает Дженни.
— Исследования, касающиеся этой болезни, запрещены законом. Люди Снаружи боятся утечки заразы: вирусов, каким-то образом попадающих наружу с комарами, птицами, даже в виде спор.
— Но за эти годы ничего не попало наружу, — возражает Рэчел.
— Верно. Однако правительство опасается, что, если ученые начнут сращивать и перекрещивать гены, вирус станет более устойчивым. Ты не понимаешь психологию людей, живущих Снаружи, Рэчел. Там все запрещено. Это самый темный период в американской истории. Все чего-то боятся.
— Но вы же не боитесь, — тихо говорит Дженни.
Я едва слышу ее. Мак-Хейб улыбается ей так, что у меня становится нехорошо на душе.
— Мы не желаем сдаваться. Исследования продолжаются. Но все происходит подпольно. И мы многого достигли. Мы узнали, что вирус затрагивает не только кожу. Существуют…
— Молчите, — прерываю его я, понимая, что сейчас он скажет нечто важное. — Подождите минуту. Дайте мне подумать.
Мак-Хейб ждет. Дженни и Рэчел смотрят на меня, и я вижу на их лицах с трудом подавляемое возбуждение. В конце концов я нахожу слова:
— Вам что-то нужно, доктор Мак-Хейб. Всем этим исследователям что-то от нас нужно, помимо чистой радости познания. Если дела Снаружи идут так плохо, как вы описываете, то там, должно быть, свирепствует множество болезней, которые можно лечить, не жертвуя собой. Многие из ваших сограждан нуждаются в вас, — он кивает, и глаза его светятся, — но вы пришли сюда. Зачем? У нас не возникает никаких новых симптомов, мы едва выживаем, а людям Снаружи давным-давно безразлично, что с нами происходит. У нас ничего нет. Так зачем вы здесь?