— Но я всё равно не понимаю…
— А я только теперь стал понимать. Как был не прав. Я встретил тогда неловкого и застенчивого «гадкого утёнка». Все ваши учителя поражались твоей удивительной скованности и, посмеиваясь, называли тебя «деревянной девочкой». У тебя не было никаких музыкальных способностей… Но я-то знал, что тебя поместили сюда, потому что Музыкальный колледж в Тибете был самым надёжным неприступным местом. Ты жила там ради собственной безопасности, а не ради сольфеджио и уроков танца…
Как я ненавидела эти уроки! Я терпеть не могла танцы! Меня заставляли заниматься не моим — не любимым делом. И ещё я не понимала: зачем девочки играют в куклы, что в этом интересного? Но однажды в школьном подвале, где стояли старая мебель и расстроенные инструменты, среди всякой рухляди я нашла допотопную телекинетическую установку, такую же, как когда-то была у моего отца, только без пульта и батарей, и уже тогда начала первые опыты с куклами…
Я хорошо помнила мрачный монастырский подвал и первые удачи… Само здание монастыря, прилепившееся к голым древним горам Лхасы. Первозданный древний кусок настоящей суши, сохранившейся после конца света… Внизу у подножья гор — заповедный лес, где росли цветы, настоящая — не посеянная — трава и древние деревья, помнившие те времена, когда Земля была ещё сушей, а не одним сплошным океаном…
Лен улыбнулся каким-то своим мыслям.
— Я уехал тогда успокоенный…
— Почему?
— Потому что знал: мне суждено умереть из-за любви к тебе… — он продолжал улыбаться. — Я был так рад оттого, что не влюбился в тебя. А когда это произошло — ты, надеюсь, знаешь…
— В самолёте?
— Та случайная встреча. Да!.. Я увидел тебя и понял, что от судьбы не уйдёшь.
— При чём здесь судьба?
— Это разговор особый. — Лен стоял у ступенек, которые вели в ярко освещённый подъезд с дверью, похожей на резное венецианское окно, украшенное деревом и бронзой. К двери вели ступеньки из белого мрамора.
Кажется, мы пришли. Было совсем темно. Силуэт невысокого — всего лишь четырёхэтажного дома — возвышался над нами, как древняя башня. Я знала, что центр этого айла построен в стиле старинной архитектуры. А эти несколько кварталов были скопированы с какого-то древнего итальянского городка эпохи Ла Скала.
Лен поднёс руку к глазам, взглянув на часы, светившиеся в темноте.
— До начала ещё больше часа. Я думаю, мы пойдём в театр вместе, а пока…
Он открыл дверь в подъезд, довольно узкую дверь, и я застыла в проходе…
Казалось — это музей в Венеции, где сохранились дома из прошлой эпохи! Нас возили в такой однажды. Но для музея всё было здесь слишком ярким, слишком чистым и каким-то новеньким, всё сверкало и блестело и из-за этого было неестественным, словно поддельным. Да это и была подделка. Мрамор… белоснежная раззолоченная лепнина на потолке со сверкающей хрустальной люстрой. Это в подъезде-то! А лестничная площадка… Пол! Нет, это была не кафельная плитка. Мозаика, как в том венецианском музее, выложенная в яркий, с золотом, орнамент. Кованые решётки лестницы — сверкающие, точно из серебра. Из полированного дерева лестничные перила и мраморная лестница наверх…
Я застыла, разглядывая всё это, а сзади нетерпеливо ждал Лен. Он подошёл ко мне, желая поторопить — ему просто надоело торчать в дверях… «А пока…» — повторил он и неожиданно замолчал. Возможно, он хотел сказать: «Надо перекусить… Надо передохнуть. Выпить кофе. Ты, наверно, голодная…». Но он этого не сказал. Он только прошептал: «Проходи!» и, прислонившись ко мне, положил руки на плечи… Он не сказал ни слова, положив мне руки на плечи, и я поняла, что это судьба.
А дальше мы шли наверх, словно в темноте, боясь оторваться друг от друга, и я уже не замечала, какая была лестница — будь она даже мраморная или золотая, я бы не различила, — какая мозаика на полу, какие стены и дверь в квартиру. Я даже не запомнила миг, когда мы в неё вошли, и был ли свет в прихожей — всё началось с того, чем должно было кончиться, а не начаться. С меня срывалось моё вечернее платье, моё бельё, к которому я ещё не успела привыкнуть, мой парик… Кажется, это было в темноте, потому что в окно над роялем светили непривычно большие южные звёзды…
Поднос с едой Лен принёс мне прямо в кровать. Он включил свет, и в окне я уже не увидела звёзд. Зато был заметен дымок над кофе в простой белой фарфоровой чашке. Крепкий, но переваренный кофе без сливок и бутерброды с прекрасным непальским сыром и суховатым, а потому совсем несъедобным хлебом… Лен явно не ценил мелких радостей жизни. Хотя на окне в изящном сосуде из стекла стояла лилия. Три белых ещё не распустившихся бутона.
— Я не хочу оставлять тебя здесь одну. Безопасней затеряться в театре среди публики.
Я кивнула. Да и послушать «Реквием» мне хотелось.
Зрительный зал с публикой, одетой в траур, являл собой тягостную картину. Ни обычного радостного оживления, ни милых сердцу диссонирующе-легкомысленных звуков «настройки» из оркестровой ямы. Стояла гнетущая похоронная тишина. Настоящий траур. Каждый знал, что это траур по человечеству, и если так просто расправились с теми, кого охраняла секретная служба, то его собственную жизнь сохранили лишь потому, что кому-то, кто решал теперь всё, эта жизнь была не нужна… показалась менее важной, чем жизнь одной из этих несчастных девочек…
Зал был уже заполнен, затянувшееся молчание становилось гнетущим. Люстры горели в полсилы, впервые я видела чёрный занавес, и даже красный бархат лож и балконов задрапировали чёрным атласом. Лен дал мне билет за несколько минут до начала, у самого входа в театр и, втолкнув меня в гущу толпы, отпустил мою руку. Так мы расстались. У меня было чувство, что больше я его не увижу… И поэтому, сидя в переполненном зале где-то с краю в партере, боялась глядеть на сцену. Даже когда свет потух и краем глаза я всё же заметила, как раздвинулся занавес, посмотреть на заполненную оркестром сцену не хватило духу. Я зажмурилась. Я хотела открыть глаза при первых звуках оркестра, чтобы увидеть наверняка слишком громоздкую даже на сцене фигуру Лена… Увидеть внезапно или… не увидеть никогда. Я мысленно представляла, как занимает свои места хор, как один за другим появляются солисты… Всё проходило в неестественной тишине, без аплодисментов. Ведь был траур… Но когда родились первые звуки, я не смогла открыть глаза, я заплакала. Оркестр играл замечательно. Музыка была божественной, и я вдруг разрыдалась, как в детстве, когда была чувствительной и ранимой «деревянной девочкой» — одинокой и несчастной. Я и сейчас была одинокой. И сейчас была несчастной — слёзы текли по моим щекам без удержу: ведь я плакала впервые в этот страшный день. Я рыдала, всхлипывая, как ребёнок. Этому следовало случиться со мной, когда я стояла за дверью и смотрела через стекло на трупы моих одноклассниц и мелькавшие передо мной окровавленные ножи убийц… Я вспомнила о своей маме, о бабушке — я оплакивала их сейчас, потому что не могла сделать этого раньше — ведь я их не знала, знала только, что умерли они ровесницами, едва дожив… Словом, они были немногим старше меня. Так погибали от руки убийц последние поколения женщин в нашем роду… Я оплакивала их судьбу без надежды на утешение, без надежды на встречу в какой-то другой жизни и без веры в бога — как можно верить в того, кто создал самое страшное в этом мире — смерть, смерть самых любимых и дорогих? Я оплакивала их сейчас и плакала над собой — меня, судя по всему, ждала та же судьба…