Евгению Максимовичу казалось, что думает он о профессоре Стене как о постороннем человеке — думает достаточно объективно. Но за всеми его рассуждениями скрывалась одна главная мысль — надежда: «Может быть, он сумеет спасти меня?» Слова профессора о сроках застряли занозой, и он проронил в ответ:
— Всего две-три недели… Слишком мало…
— Еще две и еще… Как в песне, «еще много-много раз». Вводить необходимо каждые две недели.
Их взгляды встретились. И снова, как это случалось неоднократно, они молча сказали друг другу больше, чем могли вымолвить.
— Давайте бумагу еще для одной расписки, — проговорил Евгений Максимович. — Раз уж я все равно превратился в подопытного кролика…
Он долго лежал неподвижно, совершенно обессиленный разговором. А как только закрыл глаза, снова погрузился в волны кукурузного поля, где его ожидала смертельная опасность…
Он застонал и раскрыл глаза. В палате было уютно, мягко светились плафоны, тихая музыка долетала из магнитофона — его любимые мелодии. Это был мир, созданный человеком вокруг себя, чтобы отгородиться от мира природы. И все-таки человек покидает его и уходит туда, где родились его давние незащищенные предки, где на каждом шагу, в каждой встрече с прекрасным или уродливым, в каждом глотке свежего воздуха его подстерегает опасность. И, возвращаясь в созданный им, свой знакомый — до винтиков — мир, он в самом себе несет отраженную многоликость мира, в котором был рожден, он сохраняет ее в своих поступках и делах, она необходима ему, чтобы выжить, и только немногим очень редко удается преодолеть ее. Тогда человек как бы излучает вспышку света, уходящего на много лет вперед, чистого, яркого и мощного, как луч лазера.
Музыка убаюкала Евгения Максимовича, глаза сами собой закрылись. И снова он вышел в зеленое море, где сверкало безоблачное небо и ласково грели солнечные лучи. Ему редко выпадало быть на природе, свежий воздух опьянял его, в лучах была неизъяснимая нежность, и они усыпляли. И вот в этом раю поднялась на тонких крыльях мушка и стала летать над ним, сужая круги. А он так устал, что не мог взмахнуть рукой, чтобы отогнать ее…
— Как наш больной? — Плохо. Гемоглобин опять начал падать. Неприятно засосало под ложечкой. «Столько усилий — неужели напрасно?» — Вводили по второй схеме? — Сделали все и по второй и по четвертой. Надо бы попробовать еще дополнительное переливание крови напрямую, но в этой ситуации… Врач мялся, недосказывал… Стеня охватило глухое нетерпеливое раздражение. Он опять чувствовал против себя ту же «руку». Непобедимую. В своей жизни он научился достойно встречать любых противников — еще со студенческих времен, с тренировок по самбо, с научного кружка с его диспутами. Но этот постоянно загонял его в угол одним и тем же приемом, имя которому — цейтнот. Ибо у Противника всегда имелся избыток времени, а Стеню приходилось считать минуты… Что же, смириться? Признать поражение? Раздражение нарастало. Профессор спросил, и его голос звучал глухо и грубо: — Что «в этой ситуации»? — Ну, сами понимаете, с донорами сложно… — Вы, надеюсь, объяснили, что мы примем все предупредительные меры? Заражение практически исключено. — Но… — А практиканты? Вот, например, Скутаренко… — Не подходит группа крови. У больного — нулевая. — Помню. А доктор Ревинская? На бюллетене. Завтра выйдут новые практиканты. Может быть, среди них…
— До завтра ждать рискованно. Взгляд Стеня стал сверляще острым, врач понял его по-своему, сжался, забормотал:
— Моя группа крови тоже не подходит…
— Ладно, идите в манипуляционную. Готовьтесь к переливанию.
— Но донор… — Будет. У меня — нулевая.
Золотисто-черная мушка поднялась из камышовых зарослей. Уходящие лучи солнца, уже не страшные ей, играли радугой на крыльях. Мушка летела, вся исполненная ликующей радостью — так можно было бы на человеческом языке выразить это ощущение, — радостью и значительностью того, что ей предстоит совершить. Она несла в себе умноженную в личинках саму себя. В этом заключался смысл ее бытия. Предвкушение материнского блаженства удесятеряло ее силы, и она зорко рассматривала мир, разбитый на десятки осколков, своими фасетчатыми глазами, а обоняние и чувствительные к звукам волоски наполняли его знакомым ей содержанием. Вот они принесли сигнал, и она изменила направление полета. Вскоре цель уже четко отразилась и в глазах — приятно пахнущая, желанная, благодаря которой можно совершить великое блаженное таинство продолжения рода.
Чуть вздрогнуло красивое брюшко, словно одетое в фольгу, на голове задвигались челюсти — два острых стилета, способные неслышно проткнуть кожу и подготовить для личинок пристанище.
Мушка сужала круги, присматриваясь к цели. Она с рождения знала свою легкую уязвимость и готова была при малейшем движении цели изменить полет, унестись подальше и продолжать поиск — вечный поиск ради детей своих. Но цель была неподвижна, доступна — и мушка, будто легкая фея, опустилась на нее. Она еще не успела двинуть челюстями, как все вокруг нее изменилось: небо расчертилось белыми квадратами, дуновение ветра погасло, а главное изменился запах. Теперь он удушал. Мушка мгновенно взлетела, спасая не столько себя, сколько личинок, но больно ткнулась в сетку белых квадратов, расчертивших небо. Затем что-то больно сдавило ее, и мир опять поменялся, стал неузнаваемым.
В этом новом мире были и другие мушки. Они изо всех сил бились о стеклянные стенки сосуда, пытаясь выбраться из неведомо кем уготованной твердой и блестящей западни.
Мучения мушки только начинались. Еще не раз ей сдавливали бока, ломая крылья. Потом к брюшку прикоснулось что-то острое и холодное, а в следующий миг вся она изогнулась от невыносимой боли, разрывающей внутренности.
— Осторожнее, Иван Корнеевич, она должна оставаться живой до тех пор, пока не извлечем личинки и не выдавим околоплодную жидкость
— Постарайтесь, ребятки, у меня пока экземпляров немного, а личинки и жидкость нужны срочно. От этого зависит жизнь нескольких людей, — говорил профессор Стень энтомологам, массируя по китайской гимнастике виски, лоб, веки, затылок. Последнюю неделю он спал меньше трех часов в сутки. Даже его мощный тренированный организм не выдерживал таких нагрузок и находился на грани нервного истощения. Владимир Игнатьевич знал, что это не пройдет бесследно, что потерянное в эти дни здоровье ничем не восполнишь. Раньше он бы, пожалуй, дал себе передышку. Раньше. Но теперь он и сам толком не понимал, что с ним приключилось, почему он не может остановиться, почему, как только проваливается в сон, перед ним встает лысый человек в белом больничном одеянии, с белым, как гипсовая маска, добрым и грустным лицом, и даже во сне начинает щемить сердце: почему жизнь этого человека стала теперь по значимости чуть ли не вровень с бесконечной важностью собственной жизни…