Он возвратился, шагая по тропе, неся стебель сахарного тростника и напевая песню елизаветинских времен с припевом «хей-хо и хей но-ни-но». Лунный свет омывал его бронзовое тело серебром, и она сказала:
— Сир, шатер воздвигнут.
— Мадам, приготовьте ваши губки и язычок для пира, — сказал он, отрубая кусок стебля и сдирая с него кожуру. — Это же надо, взять и сообщить мне о дополнительном пункте, касающемся девственности, к нашему давнему брачному контракту… Ваш ужин, миледи.
Это был восхитительный тростник со съедобной мякотью, и пока он, сидя перед ней на корточках, вгрызался в эту мякоть, она вдруг заметила, что в подробностях пересказывает ему всю вашингтонскую историю, начав со своего первого обеда с Халом. Свой рассказ она закончила повторением того, как перехитрила Гейнора. Потом она резко сказала:
— Теория Ганса Клейборга о том, что интеллектуалы не влюбляются, не согласовывалась с намеком Хала на то, что ты не пускал его в заросли. Я чувствовала, что орхидеи могут пробудить твою страсть.
— Клейборг говорил правду. Любовь умного мужчины есть исчисление ценностей.
— Тогда, почему ты не позволял Халу входить в заросли? — спросила она, подавляя зевоту.
Его ответ не оставил у нее никаких сомнений в том, что по духу он ее супруг на веки вечные.
— Хал мог бы «влюбиться», потому что его сверх нормы активные гормоны ослабляли мотивацию его поведения. При двух мужчинах в зарослях у меня появилась бы организация с бессмысленной субординацией, в которой требовалось бы выражать любовь улыбками. Я ученый, а не администратор.
— Ты не приемлешь организацию?
— Вообще-то говоря, к организациям я питаю отвращение. Объективно, они существуют только теоретически, но в них копошится множество подлинных опарышей, которых выводят совершенно реальные мясные мухи… Ты почти спишь. Пойдем под тент.
— Но я хочу знать, до чего ты докопался в проблеме опыления..
— Завтра, — оборвал он ее. — Все это — трудные для понимания умозаключения, и я могу оказаться неправым.
— Ты никогда не бываешь неправ, Пол, но я сплю.
Вытянувшись возле нее, он погладил ее волосы.
— Нет, я могу быть неправ. Как по-твоему, не могло ли быть так, что в первозданной невинности жизни в Эдеме вовсе не было опылителей?
— Но ведь я вошла в Эдем с черного хода, — сказала она, вспомнив Хейбёрна, — прогрызаясь к сердцевине яблока.
— Нет, моя радость, — сказал он, — ты пришла путем невинности и вошла через служебный вход… Давай спать.
Его рука гладила ее волосы, и усталость заволакивала мозг.
— Ты так много должен сказать мне, Пол. Проведи завтра со мной весь день целиком.
— Конечно, милая Фреда, завтра я останусь с тобой.
Она погружалась в сон, но очень издалека слышала его шепот:
— Я никогда тебя не оставлю. Мы вошли в Эдем, чтобы в нем остаться Ну, спи. Спи. Спи.
Она слышала его и знала, что он убаюкивает ее страхи, чтобы успокоить, чтобы она уснула, убаюкивает какими-то снотворными звуками, каким-то внушением, и ей нравилось это баюкание Пола. Совсем сонно она улыбнулась и протянула ему губы для прощального поцелуя. Она знала, что он играет ею, но это ее не беспокоило. Одно дело, когда тобой манипулирует кабинетный политикан, и совсем другое быть игрушкой в руках любимого.
Один раз она проснулась, когда вторая луна, восходя по своей орбите, вознеслась над облаками конуса Тропики, и ее яркое сияние, отражающееся от снежной шапки, проникло через завитки. Она услыхала ровное дыхание Пола, лежавшего рядом с ней в лунном свете, и, успокоившись, снова погрузилась в сон.
Когда она вновь проснулась, это было не совсем бодрствование, потому что образы сновидений сталкивались с образами ее сознания. Одновременно, как бы и видя сон и бодрствуя, она ощущала руки, раздевавшие ее, и думала, что это руки Пола, хотя она не слыхала его дыхания. Он идет ко мне, думала она, мой новобрачный, мой дорогой, мой любимый. Но образ сна возвратился, и она лежала в каких-то чертогах, и весталки раздевали ее и умащивали — весталки богини Луны, приготовлявшие ее для ритуального жертвоприношения.
Она не испытывала страха, когда, подняв, они понесли ее вверх по ступеням храма, и она знала, — потому что их касание было очень легким, — что ее несут по галереям сна, мимо стоящих рядами тихих жрецов. Хотя жрецы не пели и не читали псалмов, она ошущала любовь каждого, мимо которого ее проносили, любовь преклоняющегося перед ней юноши, любовь отторгнутого кровного брата, отеческую любовь патриарха к его дочери. Было ощущение, что она завернута в покрывало из множества цветов, и хотя этот покров укрывал ее плотно, он едва стеснял ее и закрывал не полностью.
Ряды священников долго извивались мимо нее и наконец привели к алтарю Изиды. Это был именно ее алтарь, потому что Луна была прямо позади высокого жреца, который стоял с занесенным жертвенным ножом. Потом, как это бывает только во сне, формы изменились. На ней уже не было покрова, в котором ее принесли к алтарю, но она была связана так, что оказалась в положении эмбриона во чреве матери, и едва не рассмеялась, когда ее стали подавать высокому жрецу ягодицами вперед.
Он стоял с поднятым ножом, но нож превратился в перо, замершее над недописанным словом. За секунду до того, как перо скользнуло вниз, она поняла, что обманута. Ее не приносили в жертву на алтаре Изиды. Жрец был орхидеей, темнеющей на ярком диске луны, а она была ритуальной жертвой какому-то орхидейному божеству.
Она почувствовала укол, но это не была смертельная мука. Снова, как во сне, она перевоплотилась в наездницу на родео, привязанную вверх ногами к спине брыкающегося жеребца.
После каждого стремительного броска вверх она опускалась все ниже, то взмывая вверх с точно отмеренным ритмом к колющему толчку, то падая с замирающим от отступающей боли сердцем при выходе тычинки наружу, и так до самого нижнего спуска самых высоких из когда-либо построенных американских горок. И вот, скачка закончилась, и она закачалась в повозке рикши, доверху нагруженной куклами Кьюпай, которых везли на ярмарку, слушая игру шарманок и вдыхая запахи кипящей в масле воздушной кукурузы и вязов.
Ее разбудили солнечный свет и Пол, сидящий перед ней на корточках на траве и разрубающий своим мачете что-то, похожее на мускусную дыню. Увидев, что она протирает глаза, он рассек половинку дыни пополам и протянул ей четвертушку, сказав:
— Вот тебе завтрак, лучше которого ты никогда не пробовала.
Лежа на траве, а не в заросли, откуда он ее несомненно вытащил, она могла любоваться его животом, мускулатура которого напоминала стиральную доску, и беспрепятственно перевела взгляд на волнистость мускулатуры его бедер. Пол Тестон был совершенно голый.