Лэрамит ткнул пистолетом ему в спину, и они вышли из автобуса.
— К стенке, — прорычал Лэрамит. — На самый свет.
Его сердце бешено заколотилось. Пришлось проглотить паническое желание закричать. Нужно было выждать, чтобы Лэрамит хоть немного отошел и убрал пистолет от тела. Пусть только отойдет, и он покажет, кто здесь командует.
— У нас нет времени на завязывание глаз и последнюю сигарету, — сказал Лэрамит, отходя и держа под прицелом стоявшего под ярким электрическим светом капитана. — Мне очень жаль.
— Сержант, — взорвался диким воплем капитан, — Гомес, стреляй в предателя. Ты же знаешь его. Это Лэрамит. Ты не узнаешь его? Гомес. Почему ты ничего не делаешь. До тебя что, не доходит, что здесь творится? Уложи его на месте, Гомес!
Но Гомес лишь ухмылялся в ответ на дикие вопли той самой ухмылкой, которая бросилась в глаза капитану во дворе тюрьмы две ночи тому назад.
На лицах остальных тоже были заметны ухмылки. Они также участвовали в заговоре. Каким-то образом основной состав спецкоманды был подменен людьми Лэрамита. Этим вполне объяснилось и отсутствие Риверы и… Капитан украдкой бросил взгляд на Марию Альбу, и непроизвольно в мозгу у него отметился ее неподдельный интерес к происходящему. Но ни она, ни Лэрамит больше не улыбались.
В ушах капитана прозвучали знакомые до боли в висках отрывистые резкие команды, только на этот раз произносивший их голос был чужой, ниже и более хриплый, чем его. Голос Лэрамита, кричавшего:
— Atencion! Usto! Apunten! Tiren!
(Перевод М.Ларюнина)
Гарднер Дозойс
ТАМ, ГДЕ НЕ СВЕТИТ СОЛНЦЕ
Робинсон, гонимый вперед только отчаянием, почти два дня ехал через Пенсильванию, а потом — через дымящиеся пустоши Нью-Джерси. Усталость свалила его в умирающем прибрежном городке, полном рассыпающихся деревянных зданий с прикрытыми ставнями, из-за которых выглядывали бледные, испуганные лица. Он медленно ехал пустыми улицами, по которым порывы морского ветра гнали волны обрывков газет и пустых грязных коробок от леденцов. На краю города он наткнулся на заброшенную заправочную станцию и, старательно закрыв окна и двери, лег, глядя на отражающийся от ржавого насоса свет луны и сжимая в руке монтировку. Ему снились акулы с ногами, и он даже ударился головой, вырвавшись из сна. Они пытались достать до его челюстей. Потом он долго и недоуменно моргал внутри душного, пропахшего потом автомобиля, вслушиваясь в окружающую темноту.
Вместе с бледным, бесцветным рассветом до городка добралась волна беженцев и потащила его с собой. Целый день он ехал по берегу беспокойного моря, серого и маслянистого, словно изорванная серая тряпка; один за другим оставлял за собой перепуганные, спрятавшиеся за жалюзи городки вместе с их облезлыми рекламами и заколоченными досками витринами магазинов.
Был уже поздний вечер, и только теперь до него стала доходить суть происшедшего, он начинал понимать и чувствовать все своим нутром, как будто действительность раз за разом полосовала его желудок ударами мясницкого ножа. Второразрядное шоссе, которым он ехал, сузилось, поднялось по склону, и Робинсон притормозил, чтобы повернуть, болезненно скривившись, когда заскрежетала коробка передач. Шоссе распрямилось, и он снова нажал на газ, вызвав стонущий ответ двигателя. «Сколько еще выдержит эта развалина? — тупо подумал он. — На сколько хватит мне бензина? Сколько еще миль?» И вновь, как обернутый мягким войлоком кузнечный молот, его настигла усталость, отрезав даже от болезненной действительности.
Перед собой он увидел стоящую по его сторону дороги разбитую машину, поэтому перебрался на другую полосу, чтобы разминуться с ней. На выезде из Филадельфии автострада была забита сигналящей и бесцельно суетящейся массой машин, но Робинсон хорошо знал все объезды, поэтому сумел опередить эту орду. Сейчас шоссе были почти пусты. Разумные люди сидели там, куда им удалось добраться.
Он поравнялся с разбитой машиной, потом миновал ее. Это был легкий пикап, перевернутый набок и частично сгоревший. На мостовой, точно на белой линии, делящей ее на две части, лежал лицом вниз человек. Если бы не светлые пятна лица и рук, его можно было принять за брошенный тюк тряпок. На старом асфальте виднелись кровавые пятна. Робинсон взял еще левее, чтобы не наехать на труп, выскочил на обочину, так что машину слегка занесло, но снова выпрямился. Вернувшись на свою полосу, он вновь поехал быстрее. Пикап и мертвый человек остались позади; какое-то время он видел их в зеркальце, освещенных задними огнями, потом все поглотила тьма.
Через несколько миль Робинсон начал дремать за рулем: он кивал, на мгновение отключался, потом снова приходил в себя. Выругавшись и всей силой воли стараясь не закрывать глаза, он чуть опустил стекло. В щели завыл ветер. Воздух был душный, насыщенный дымом и химическими испарениями, непременными составляющими промышленного кошмара, удушающего горные районы Нью-Джерси.
Робинсон машинально потянулся к радио, включил его и принялся крутить ручку, ища в этом невидимом мире кого-то, кто составил бы ему компанию. Ответом был только шум. Бездействовали уже почти все станции Филадельфии и Питсбурга; им там изрядно досталось. Последняя станция из Чикаго замолчала перед рассветом, вскоре после сообщения о боях в районе студии. Какое-то время говорили об «отрядах бунтовщиков», но, вероятно, кто-то решил, что это плохо влияет на общественное мнение, и вернулись к «зачинщикам» и «группам анархистов».
Ненадолго он поймал мощную станцию из Бостона, передающую успокоительное выступление какого-то чиновника, но вскоре ее место занял все более сильный шум, а потом отчаянный крик о помощи анонимного радиолюбителя из Филадельфии. Небольшие, локальные станции уже вообще не действовали. Телевидение, видимо, тоже, но именно это его вовсе не тревожило. Уже несколько месяцев он не видел передач, поскольку даже в Харрисбурге, за много дней до окончательного взрыва, из программ исчезли всякие новости, а их место заняли комедии и мюзиклы двадцатых годов. (Легкие фигуры, танцующие в длинных платьях на крышках фортепиано, такие же нереальные, как делириум тременс в мерцающем белом свете телевизионных глаз, а к ним еще музыка и записанный смех, заполняющие комнату, словно трели искусственных птиц. За окнами время от времени слышны были выстрелы…)
Наконец он поймал станцию с классический музыкой, в основном, Моцартом и Штраусом.
Робинсон вел машину с уверенностью автомата, слушая какой-то фрагмент Дворжака, втиснувшийся между Гайдном и «На прекрасном голубом Дунае». Захваченный музыкой усыпленный монотонным скольжением асфальта под колеса, он почти забыл…