Не ожидая ответа профессора, Барни вскочил и кинулся к Рафу, спотыкаясь о разбросанное повсюду съемочное оборудование. Без стука он ворвался в трейлер. Нога Рафа была уложена в лубок, и доктор измерял его пульс. Он недовольно посмотрел на Барни.
— Дверь была закрыта совсем не случайно, — заметил он.
— Я знаю, доктор, и я вам гарантирую, что больше никто не войдет через нее. Здорово вы его обработали… Я надеюсь, вы не обидитесь, если я спрошу, через сколько времени вы поставите его на ноги?
— До тех пор, пока я не помещу его в госпиталь…
— Ага, совсем ненадолго!
— …там я сниму шину и наложу гипс, и он будет лежать в гипсе по крайней мере двенадцать недель — это минимальный срок. А потом пациент будет ходить на костылях не меньше месяца.
— Ну что ж, это отнюдь не плохо, то есть я хочу сказать, совсем здорово, просто здорово. Я надеюсь, вы сделаете все, чтобы он вылечился, и сможете сами отдохнуть в то же самое время, каникулы, так сказать Мы найдем для вас обоих милое уединенное местечко, где вы оба сможете отдохнуть.
— Я не знаю, о чем вы говорите, но то, что вы предлагаете мне, совершенно неосуществимо. У меня обширная практика, и я не могу оставить ее на двенадцать недель или даже на двенадцать часов. Сегодня вечером у меня очень важная встреча, и я должен немедленно отправляться назад. Ваша секретарша заверила меня, что я буду дома вовремя.
— Так оно и случится, — уверенно сказал Барни. Ему уже пришлось один раз объяснять все это Чарли, и теперь он знал, как это делается. — Вас доставят вовремя для важной встречи сегодня вечером, в понедельник вы прибудете на работу без опоздания, и все остальное будет в полном порядке. Вдобавок вы сможете отдохнуть разумеется, за нас счет — и получите трехмесячное жалованье. Ну разве это не великолепно? Сейчас я объясню вам, как это делается…
— Нет! — взвизгнул Раф. Он приподнялся на постели и с трудом показал Барни кулак. — Я знаю, что вы хотите сделать, но я решительно отказываюсь. Я не хочу иметь ничего общего ни с этой картиной, ни с этими сумасшедшими варварами. Я видел, что случилось сегодня на берегу, и с меня хватит.
— Успокойся, Раф…
— Не пытайся, уговаривать меня, Барни, я все равно не изменю решения. Я сломал ногу, и у меня с этой картиной все кончено. И даже если б я не сломал ногу, я все рано отказался бы от участия. Ты не можешь заставить меня играть.
Барни открыл рот — у него на языке вертелись выражения, ярко характеризующие игру Рафа, — но неожиданно для себя, что было не в его привычках, сдержался.
— Мы поговорим об этом завтра, а сейчас отдохни как следует, — пробормотал он, не разжимая губ, затем повернулся и вышел из трейлера.
Он знал, что, закрывая за собой дверь трейлера, он закрывал дверь для всей картины. И для своей карьеры. Ясно, что Раф не изменит своего решения. Мало что проникало через мускулы и кости в его крошечный мозг, но то, что проникало, оставалось там навсегда. Барни не мог заставить этого кретина с чрезмерно развитой мускулатурой отправиться для лечения на какой-нибудь доисторический остров — а значит, фильму пришел конец.
Барни споткнулся и, подняв голову, увидел, что он пересек весь лагерь и вышел к берегу, сам того не заметив. Он был один на холме, который поднимался над берегом и над заливом. Солнце уже склонилось к самому горизонту, освещая полосу низких облаков золотым светом заката, а закат отражался от поверхности воды, образуя дрожащие блики с каждой новой волной. На этом мире, свободном от людей, лежал отпечаток первозданной красоты, но Барни ненавидел этот мир и все, что его окружало. Он заметил камень у себя под ногами и, размахнувшись, бросил его, как бы стремясь разбить зеркало моря. Но, бросая его, он сделал неловкое движение, повредил руку, и камень, не долетев до воды, упал на прибрежную гальку.
Итак, картины не будет. Он громко выругался.
— Что ты сказал? — раздался позади него низкий голос Оттара. Барии резко повернулся.
— Я сказал — убирайся отсюда, волосатый болван!
Оттар пожал плечами и протянул огромную руку, в которой он держал две бутылки виски.
— По-моему, ты плохо выглядишь. Выпей глоток!
Барни открыл рот, чтобы сказать что-то обидное, но потом вспомнил, с кем говорит, ответил: «Спасибо!» и приложился к бутылке. Основательно подзаправившись, Барни почувствовал себя немного лучше.
— Я пришел сюда за своей бутылкой, а тут Даллас сказал, что он на собственные деньги поставит мне еще одну — за сегодняшний бой. Сегодня большой день!
— О да, большой день. Дай-ка бутылку. И это последний день, потому что фильм окончен, погиб, капут. Ты знаешь, что это значит?
— Нет, — раздалось продолжительное бульканье.
— Да откуда тебе знать, тебе, чистому дитяти природы, неиспорченному варвару. В каком-то смысле я тебе просто завидую.
— Я не дитя природы. Был человек по имени Торд — Лошадиная Голова, он был моим отцом.
— Да, я завидую тебе, потому что ты — хозяин мира. То есть хозяин своего мира. Сильная рука, неутолимая жажда, великолепный аппетит и никаких сомнений. А мы постоянно сомневаемся сами в себе, мы этим живем. Готов поспорить, что ты даже не знаешь, что значит сомневаться в себе.
— Это что-то вроде самоубийства?
— Конечно, это тебе незнакомо.
Викинг уже сидел на земле, и Барни опустился рядом с ним, чтобы легче доставать бутылку. Солнце село, и ярко-красное небо на горизонте незаметно переходило в серые облака, а потом в темный мрак над головой.
— Понимаешь, Оттар, мы делаем фильм, картину. Развлечение и большой бизнес, слитые воедино. Деньги и искусство — они не смешиваются, но мы их смешиваем уже давным-давно. Я занимался этим делом еще тогда, когда на мне были короткие штанишки, и вот теперь, в период ранней зрелости, когда мне сорок пять, я покончил с кино. Потому что без этого шедевра «Клаймэктик» пойдет ко дну, а вместе с ней ко дну пойду и я. А знаешь почему?
— Выпей-ка еще.
— Спасибо. Я тебе скажу, почему. Потому что за всю свою долгую и богатую событиями жизнь я сделал семьдесят три картины, и каждая из них была забыта, едва она сошла с экрана. Если я, уйду из «Клаймэктика», мне конец, потому что в мире множество продюсеров и режиссеров, которые лучше меня, и они претендуют на ту же работу, на какую буду претендовать я.
Оттар, придав лицу благородное и героическое выражение, орлиным взором посмотрел на море, улыбнулся и икнул. Барни одобрительно кивнул и снова приложился к бутылке.
— Ты — умный человек, Оттар. Я скажу сейчас тебе то, чего я еще никому не говорил, потому что я напился на твою дневную зарплату, а ты, наверно, понимаешь только одно слово из десяти. Знаешь ли ты, кто я? Я — посредственность. А ты имеешь представление, какое ужасное признание я сделал? Если ты ни на что не способен, ты быстро узнаешь об этом, и тебя отовсюду гонят, и ты идешь работать заправщиком на автостанцию. Если ты гений, ты тоже знаешь это, и твоя жизнь сделана. А вот если ты посредственность, ты никогда не можешь до конца этому поверить, сваливаешь все на обстоятельства и пытаешься сделать еще одну картину, пока не отснимешь семьдесят третью бездарную ленту. А вот семьдесят четвертой не бывать. Но самое смешное заключается в том, что этот семьдесят четвертый действительно мог стать хорошим фильмом. И уж по крайней мере, клянусь богом, он не был бы похож на остальные. Все погибло. Картина умерла, не успевши родиться, бедная картина попала в царство кинематографического забвения. Картина умерла, нет картины…