95
«Моя милая Рон! Я хочу рассказать тебе еще одну историю. Самую главную. Нет, они все главные. Их ты прочтешь, когда повзрослеешь, когда из хрупкого ребенка превратишься в юную девушку… ты прочтешь.
В моей жизни была всего одна любовь, которая захватила меня целиком, которая трепала мою душу, как только штормящий ветер треплет морские волны, она владела моей жизнью, как бурная вода владеет щепкой, упавшей в ее пучину. Я любил одну девушку; ее звали Верóника… ах, это имя, наполненное страстной и таинственной вибрацией… Она так и сказала: „Зови меня Вероникой“, но она не сказала, что это ее имя. Да, я не знал, как зовут человека, ставшего для меня центром мира… У нее были огненно-рыжие волосы… а глаза… великий Джа, я забыл цвет ее глаз… это был непостоянный пестрый цвет… и я помню, помню, что взгляд ее был обжигающе холоден, как лед… сухой лед, что отмораживает пальцы, если дотронуться до него.
Она была историком. Она была одержима мечтой. Вероника не говорила мне, что за цель, что за мечта ведут ее в жизни. Я молил ее сказать мне, я клялся молчать и хранить ее тайну, но получал ответ: „Мечта не сбудется, если о ней рассказать“…
Но я видел, я мог догадываться. Она, как забывшая родину перелетная птица, металась из одной страны в другую. Из одной культуры в другую. Да, подобно птице, она ныряла в них, сложив крылья, и выныривала с кучей брызг и блестящей рыбкой в клюве — крупицей истины, к которой стремилась ее душа.
Ее мысли были одержимы мистикой, колдовством, но более всего — шаманизмом. Возможно, она пыталась понять, как устроен этот мир и как выйти за его пределы. Выйти за пределы… и увидеть реальность такой, какая она есть…
Мы метались по свету. Будто рыцарь и его верный оруженосец. Рыцарем была она… а я был достоин лишь идти рядом и преклонять перед ней колени…
И если Вероника всегда оставалась сторонним наблюдателем, не вмешиваясь и глядя на все своим пестрым холодным взглядом, полным власти и ума, то я не мог так: я нырял в каждую новую культуру с головой, я захлебывался, я впитывал ее в себя, и она становилась моей частью…
Я жил на Ямайке. Там меня научили слушать регги, кричать „Viva Rasta!“ и при встрече говорить „Hi, braa!“. Я оброс копной растаманских косичек, я говорил ай-энд-ай, забыв все другие местоимения; я курил Священную Траву… но, поднявшись выше за все внешние атрибуты, через дым в моем сознании я увидел Джа…
И я говорил за всех, протягивая руки к грешному миру, и эти руки были Его руками, и были моими… я говорил, я шептал: „Мы расширим свет, мы высушим слёзы Мира. Мы пробьём стены и вырвем вас из вашей инертности. Любовь опутает вас гирляндами цветов, и вопреки вашей воле вы возродитесь и полюбите…“
В это время где-то в этом мире была Америка, громившая Вьетнам, и поднимающаяся над ней волна движения хиппи. Я прибыл в самый его разгар. И волна смыла и захлестнула меня. Ай-энд-ай было забыто, и мое эго сказало: „Я“.
О, встрепенувшаяся древняя религия Святого Франциска, наивный и непослушный хиппизм!.. Я поднялся с самого его дна, начав свой путь с теми, кто не понимал его смысла. С этими банальными любителями фенечек, бродяжниками и превращающимися в хиппи на уикенд. Но с ними я был недолго…
Я назвал своим учителем Карлоса Кастанеду. Да простит меня Джа, я попробовал ЛСД. И я, потрепанный дикой свободой юнец с красными сумасшедшими глазами, в которых танцевали зрачки, я стал одним из „городских шаманов“. Стал, оказывается, лишь чтобы перерасти их и понять, насколько они беспомощны и несведущи в том, что творят…
Потом были индейские резервации. После — Африка: от Египта до диких племен. Пройдя эти две школы, я вернулся было к „городским шаманам“, я нес им свет истины, я хотел научить их управлять бешеным потоком мыслей и образов, которые высвобождаются в диком психоделическом танце… но я не нашел их, я нашел жалких существ, потерявших контроль и ставших рабами своего зелья… им не нужен был смысл. Им не нужны были знания. Им не нужна была свобода. Их разум и душу затмило дрожащее склизкое понятие: КАЙФ… И я остался один. Я был последний „городской шаман“, как сказала Вероника. Она утешила меня, и ее взгляд стал тогда теплым и нежным, как у человека, который кого-то любит, ну хотя бы и меня — что в этом невероятного?.. Она подарила мне на День рождения альбом Beatles „Let It Be“, и мы уехали в Индию…
Прошло много лет, но мое сердце саднило при мысли о тех, кто не выплыл, кого поглотила и уничтожила волна жаждущих свободы. Дети цветов… иных расстреляли серые воины в шлемах и за щитами по приказу тех, кто боялся… иные уничтожили свое возлелеянное освобожденное эго, поставив выше него кайф… дух прочих был сломлен. Они захлебнулись, подняв такую волну…
Я сказал нет ЛСД и зарекся от шаманских путешествий. Индия, Япония, Китай… мистический солнечный Восток!.. он подарил мне гармонию с самим собой и любимой женщиной. Наши души, блуждающие в совместной медитации, наши свободные души знали, что такое — раствориться в мире и друг в друге.
Наши странствия завершились, и мы обосновались в России, которую Вероника назвала самой мистической из всех стран. На время мы стали обычными людьми. У нас был сын Дмитрий(о, длинные красивые довоенные имена!). У нас был дом и очаг…
Но потом была Война, отнявшая у меня жену и сына. Я проклял мир. Я сошел с ума в тот день. Я заключил себя в Храм, став его частью, его духом. Я не видел солнечного света задолго до того, как он действительно исчез.
А ты, сиротка, только что потерявшая мать, бежавшая от своего горя и ужаса в темные храмовские подземелья… растрепанная и заплаканная девочка, у которой никого не осталось в мире… ты заставила меня вернуться в реальность, а потом — снова попытаться заглянуть за ее край.
И я понял, что учился, что вбирал в себя опыт и ошибки всего мира единственно для того, чтобы выучить и воспитать тебя, чтобы твоя жизнь вышла из тесных берегов судьбы и сверкнула кометой на чистом ночном небе. Чтобы ты могла смотреть на солнце, которое, я верю, можно вернуть…»
Твердислав закрыл книгу и прочел на посеревшем переплете: «Сборник мыслей, светлых и не очень. Для маленькой Рон, когда она вырастет.»
Это была необычная книга. Чей-то старый дневник, исписанный прерывистым угловатым почерком, пестрый от вклеенных цветных фотографий, через которые в тьму и зиму глядел сказочный довоенный мир. От него веяло жизнью, а руки, державшие его, пробирала дрожь, будто эта стопка бумаги была чем-то священным и бесценно дорогим. А еще чувствовалось: это чужое. Чужое! И предназначено совсем для других глаз. Твердислав прочитал всего пару страниц, открыв книгу на середине, и больше не стал, будто кто-то властно сказал ему: «Не ты должен это читать»…