До меня долетало:
- Неожиданное отставка... Этой ночью... Ни у кого даже и в мыслях не было... Как бы нам на этом деле не навернуться...
Ухо главного врача вдруг стало багровым.
- А это - точно? - поворачиваясь к нашептывающему, требовательно спросил он.
- Ради бога, товарищ полковник, известно уже - всему городу...
Тогда главный врач громогласно откашлялся и закрыл папку.
- Медицинская комиссия, - произнес он, видимо, обращаясь ко мне, - рассмотрев ваше дело, не нашла оснований для освобождения вас от действительной воинской службы. Вы поэтому призываетесь - согласно Указа. Место и время призыва вам сообщат дополнительно... Призывник, решение Комиссии вам понятно?
- Понятно, - сказал я.
Главврач кивнул.
- Вот и хорошо. А то тут призываются всякие, скандалы устраивают... Следующий призывник!.. Не слышу!.. Фамилия?.. Год рождения?..
Короче, забрили меня, как цуцика. Я и пискнуть по-настоящему не успел, оказавшись причисленным к частям охранного назначения. Так, во всяком случае, было написано в военном билете. И, наверное, при другой ситуации я бы тоже устроил истерику, как только что Косташ, стал бы спорить с Комиссией и доказывать свою правоту, потому что армия - это вам не на каникулы съездить, но однако, это - при другой ситуации, а тут я просто, как посторонний, дождался, пока на Комиссии не закончат с остальными призывниками, пока санитар не заполнит учетные карточки и пока главный врач не поставит внизу закорючку, засвидетельствовав таким образом полагающееся заключение.
Я, по-моему, даже иронически кривил губы: что мне - армия, армия меня теперь совершенно не волновала, и когда один из врачей, проштемпелевав наши карточки круглой печатью, посоветовавшись с начальством, равнодушно махнул нам рукой: что, мол, все, ребята, отчаливайте, на сегодня свободны, то я молча оделся, не отвечая ни на какие вопросы, и немедленно выкатился на улицу, где, по-видимому, ошалев от наступившего лета, разорялись средь кустарника и деревьев радостные неугомонные воробьи.
Крики их преследовали меня, пока я, как автомат, вышагивал по улицам в сторону дому. Наверное, они просто сошли с ума. Или, может быть, сошел с ума весь пронизанный светом, грохочущий майский город. Я, во всяком случае, еще никогда не видел на улицах такое количество транспорта. Автобусы, например, просто взбесились, один за другим выворачивая на перекрестки, величаво проплывали бесшумные медленные троллейбусы, скользящие своими антеннами по проводам, дребезжали трамваи, и, как тараканы, проскакивали между ними юркие, торопящиеся легковушки. Город был полон рычанием и едкими выхлопными газами. Серая, точно от неких пожаров, дымка заволакивала собою все небо. Я вдруг вспомнил, как Дуремар однажды, вероятно, передавая услышанное им от кого-то, чрезвычайно задумчиво, наверное, в минуту расслабленности сказал Ивонне: Мы, скорее всего, существуем лишь в каком-то одном понимании мира, а реальность, которая объективна, значительно многомернее. Она проступает в нашей, но не может полностью ее поглотить: что-то нас от нее ощутимо отъединяет. Но когда этот отъединяющий фактор исчезнет, мы сольемся с тем миром, который представляет собой единое целое, и тогда уже будем существовать как одна из его загадочных граней может быть, и не всем видимая, но реальная.
- Я не знаю, хорошо это или плохо, - добавил он.
В этом, вероятно, что-то такое было. Что-то очень значительное, проявлявшееся сейчас в грохоте и в обилии транспорта. Что-то, по-видимому, управляющее всей нашей жизнью. Только меня это нисколько не интересовало. Я лишь машинально отмечал изменения, происходящие в городе: очереди, торчащие из стеклянных дверей гастрономов, жуткую неправдоподобную суету на проспекте Повешенных, массу реклам и афиш, которыми были буквально залеплены стены, а среди них - мутноватое, видимо, уже полинявшее, черно-белое изображение Марочника с надписью: "Опасный преступник".
Здесь, наверное, имелся в виду День прощения.
Но даже это меня не слишком интересовало.
И, словно призрак, пройдя сквозь все усиливающиеся суматоху и толкотню, даже рукавом, по-моему, не задев никого из снующих туда и сюда прохожих, я, опять же, как призрак, пересек светлый двор, распахнутый неожиданной благочинностью, и, поднявшись на четвертый этаж, все-таки с замиранием сердца позвонил в находящуюся по правой руке знакомую мне квартиру.
Я все это делал как будто во сне.
И, по-видимому, состояние отрешенности мне до некоторой степени помогало, потому что, позвонив еще раз и не дождавшись ответа, я зачем-то потянул на себя гробовую молчаливую дверь, и она вдруг открылась - проскрипев в тишине на несмазанных старых петлях.
Квартира была не заперта.
Я вошел.
Не знаю уж, что именно я тут собирался увидеть, может быть, я рассчитывал на некое чудо или на стечение обстоятельств: дескать, откуда ни возьмись, выйдет сейчас Елена и, растягивая в улыбке рот, подрагивая ресницами, скажет, как ни в чем не бывало: Здравствуй. А я тебя жду. Проходи. Почему тебя не было здесь все это время?.. - и притронется к моему лицу горячими тонкими пальцами. Точно ореол, вспыхнут волосы, пронзенные солнцем.
Однако, ничего подобного, конечно, не происходило. Квартира была пустынна. Это была большая, неудобно спланированная квартира, состоящая из трех длинных комнат, анфиладой переходящих друг в друга, с неправдоподобной по своим размерам прихожей и с такими объемами кухни в два низких окна, что, по-моему, ничего не стоило выкроить из нее еще парочку вполне приличных жилых помещений. Ей бы это, во всяком случае, не повредило. До сих пор я здесь присутствовал всего один раз, и с того необычайного раза, наверное, от волнения, не запомнил ничего, кроме чудовищного ковра, заполняющего собой простенок центральной комнаты. Что-то такое темно-коричневое с темно-желтым. Ковер этот наличествовал и сегодня, но помимо ковра в квартире, оказывается, существовала и довольно-таки странная мебель: золоченые, обитые бархатом стулья на гнутых ножках, вычурные дворцовые столики с горками хрусталя или - шкафчики красного дерева, поблескивающие из глубины всевозможной керамикой. То есть, обстановка была здесь прямо-таки музейная. Меня особенно угнетали картины, развешанные в совершенно невероятном количестве: темные и, на мой взгляд, неправдоподобно нарисованные пейзажи, несколько идиотских портретов с лицами, как будто из расплывшегося пластилина, я не понимал, кому это понадобилось: рисовать людей данным образом. Но больше всего меня поразила комната самой Елены, я ее, оказывается все-таки интуитивно запомнил: не запомнить такого потрясающего бардака было, по-видимому, невозможно. Мало того, что тахта, неубранная, вероятно, еще с того самого раза, будто поле сражения, белела разметанными простынями, но еще и подушка, на которую, судя по всему, наступали, сильно смятая лежала на полу у стены, а по всей комнате, словно в лавке старьевщика, были там и сям разбросаны самые разнообразные вещи: сумочки, предметы одежды, почему-то - несколько босоножек с оторванными каблуками. Мне бы никогда прежде и в голову не пришло, что Елена способна на такой поразительный беспорядок. И помимо всего, на захламленном дубовом столе, деревянная часть которого была яростно исцарапана, среди книг и тетрадей, наваленных сползшими грудами, среди ломаных карандашей и частей авторучек, обросших чернильными напластованиями, я увидел массивный затейливый угол, наверное, выкованный из бронзы, и поверх него - стакан с остатками чая, на коричневой гуще которого мутнела отросшая плесень.