Но никогда, ни в одной из книг на памяти Грэма де Мейстер не проделывал все четыре действия одно за другим.
Наконец де Мейстер заговорил.
— Не понимаю, зачем в последней книге тебе вообще понадобилось ставить меня на воинский учет. Эта тяга вечно и во всем следовать веяниям времени, это дьявольское желание писать на злобу дня — проклятие детективного жанра. Истинный детектив — вне времени, он не должен иметь никакой связи с текущими событиями, не должен...
— Есть только один способ избежать призыва, — перебил его Грэм.
— Если тебе непременно хотелось впихнуть туда что-то про призыв в армию, мог хотя бы написать, что я не годен к службе по какой-нибудь уважительной причине.
— Есть только один способ избежать призыва, — гнул свое Грэм.
— Это преступная халатность, — продолжал де Мейстер.
— Послушай! Возвращайся обратно в книги и можешь не опасаться, что тебя нашпигуют свинцом.
— Напиши эти книги, и я вернусь.
— Подумай о войне.
— Подумай о своем «я».
Два несгибаемых человека сошлись лицом к лицу в поединке характеров (вернее, сошлись бы, если бы Грэм до сих пор не находился в горизонтальном положении), и ни один не желал уступать.
Тупик!
Тут раздался нежный голосок Джун Биллингс и разрядил напряжение:
— Могу я узнать, Грэм Дорн, что вы делаете на полу? Сегодня я уже подметала, и ваши попытки переделать после меня мою работу меня не радуют.
— Я вовсе не подметаю. Если бы ты посмотрела хорошенько,— кротко отвечал Грэм,— то увидела бы, что твой обожаемый жених лежит здесь, жестоко избитый, страдая от невыносимой боли.
— Ты испортил мой диванный столик!
— Я сломал ногу.
— И мою любимую лампу.
— И два ребра.
— И аквариум.
— И кадык.
— И не представил своего друга.
— И шейный позвоно... Какого друга?
— Вот этого.
— Друга! Ха! — Его глаза затуманились. Она слишком юна, слишком хрупка, чтобы сталкиваться с суровой и неприглядной правдой жизни. — Это, — пробормотал он отрывисто, — Реджинальд де Мейстер.
При этих словах де Мейстер ожесточенно переломил сигарету пополам — жест, выдающий глубочайшее волнение.
— Вы... вы совсем не такой, каким я вас себе представляла, — проговорила Джун медленно.
— Не знаю. Просто... не таким — судя по тем историям, что я слышала.
— Вы мисс Биллингс, чем-то напоминаете мне Летицию Рейнольдс.
— Надо полагать. Грэм говорит, он списал ее с меня.
— Жалкое подобие, мисс Биллингс. Поразительно жалкое.
Теперь они стояли почти вплотную, взгляды их были прикованы друг к другу, и Грэм пронзительно вскрикнул. Убийственное воспоминание вдруг всплыло из глубин его памяти, и он подскочил как ужаленный.
Перед глазами у него пронеслись слова из «Дела о запачканной галоше». И из «Убийства в примулах». И из «Трагедии в поместье Хартли». «Смерти охотника», «Белого скорпиона», да и, чтобы не вдаваться в перечиспение, из всех прочих его книг.
Эти слова гласили:
«Де Мейстер обладал бесспорным обаянием, которое неотразимо действовало на женшин».
А Джун Биллингс совершенно определенно была женщиной.
И упомянутое обаяние буквально сочилось у нее из ушей и толстым слоем покрывало пол.
— Выйди из комнаты Джун, — приказал он.
— Не выйду.
— Мне нужно кое о чем потолковать с мистером де Мейстером, наедине, как мужчина с мужчиной.
— Прошу вас, уйдите, мисс Биллингс, — сказан де Мейстер.
Джун поколебалась, потом тонким голоском сказала:
— Ну, хорошо.
— Стой! — крикнул Грэм, — Что это он вдруг раскомандовался тобой? Я требую, чтобы ты осталась!
Она очень аккуратно закрыла за собой дверь.
Двое сошлись лицом к лицу. В глазах обоих сквозило выражение сильного человека, загнанного в угол. То было упорное смертельное противостояние, без пощады, без компромисса. Именно такими ситуациями Грэм Дорн всегда потчевал своих читателей: двое сильных мужчин, соперничающих за одну руку, одно сердце, одну девушку.
— Давай заключим сделку! — произнесли оба хором.
— Ты убедил меня, Реджи, — сказал Грэм, — Мы нужны нашим читателям. Завтра же я начну следующий роман о де Мейстере. Давай пожмем друг другу руки и забудем былые обиды.
Де Мейстера раздирали противоречивые чувства. Он положил руку на лацкан пиджака Грэма.
— Мой дорогой мальчик, твои доводы убедили меня. Я не могу позволить тебе принести себя в жертву ради меня. Ты полон великих замыслов, которые необходимо воплотить в жизнь. Пиши свои шахтерские романы. Вот что действительно важно, а я — нет.
— Не могу, старина. Ты так много для меня сделал и так много для меня значил. Завтра мы с тобой начнем все сначала.
— Грэм, мой... мой литературный отец, я не могу этого позволить. Неужели ты считаешь, что я бессердечный, что я не испытываю к тебе никаких сыновних чувств — в литературном смысле?
— Но война, не забывай о войне. Искореженные тела. Кровь. Все такое.
— Мой долг велит мне остаться. Я нужен моей стране.
— Но если я перестану писать, ты в конце концов прекратишь свое существование. Я не могу этого допустить.
— Ах, это — Де Мейстер с небрежным изяществом рассмеялся. — С недавних пор многое изменилось. Теперь в мое существование верит столько народу, что я крепко утвердился в реальном мире и уже не исчезну. Мне больше не о чем тревожиться.
— Ах вот как! — Грэм стиснул зубы и яростно прошипел: — Так значит, вот что ты затеял, змея подколодная. Думаешь, я не вижу, что ты собрался приударить за Джун?
— Вот что, старина, — высокомерно проговорил де Мейстер. — Я не могу позволить тебе говорить об искренней и чистой любви в таких пренебрежительных выражениях. Я люблю Джун, а она любит меня — я это знаю. И если ты со своими закостенелыми викторианскими взглядами имеешь что-то против, можешь принять побольше нитроглицерина и ударить себя по животу.
— Я тебе покажу нитроглицерин! Я иду домой и сажусь за следующий роман о де Мейстере. Ты будешь в нем главным действующим лицом, и тебе придется в него вернуться. Ну, что ты на это скажешь?
— Ничего, потому что ты не сможешь написать следующий роман о де Мейстере. Теперь я слишком реален и ты больше не властен надо мной, как прежде. И что ты на это скажешь?
Чтобы решить, что он на этo скажет, у Грэма Дорна ушла неделя, и результаты этих размышлений, к полному его изумлению, оказались совершенно непечатными.
Их вообще невозможно было каким-либо образом перенести на бумагу.
Нет, его переполняли замыслы великих романов, берущих за душу драм, эпических поэм, блестящих эссе — но о Реджинальде де Мейстере он не мог написать ни слова.