Что я увидел на экране? Тела планет, спеленутых серебристыми сетями и оттого похожих на одуванчики. Плавающие по студенистому зеленоватому морю багряные шары с шипами, где на концах шипов — тоже шары, и тоже с шипами. Летательные космические аппараты в виде кальмаров, пульсирующие бледно-голубым сиянием. Города на арках-мостах, перекинутых, как радуги, от горы к горе. Сплетенные из разноцветных световых шнуров фигуры, напоминающие то циклопов многогорбых, то крылатых тысяченожек. Нет, не пересказать убогим моим языком всего, увиденного мною, подростком, на валуне, близ ручья. Но вот движения красок, огней, картин на экране замедлилось, все стало истончаться, тускнеть — и пропало видение. Опять «включилось» небо, солнце, березовая рощица, горные вершины. Сколько ни пытался вернуть Марииной песней чудо — сезам мне не подчинился.
Возвращался домой в смятении. Значит, не только за целебными травами наведывалась в горы Мария. Оказывается, она владеет колдовскими силами, могущими, как в сказке, обморочить человека и средь белого дня…
Вечером она не вышла, как всегда, шептаться на лавочку. Я ждал ее, пока отец не загнал меня спать. Спал же я до самой зимы в саду, в развалюхе-флигельке, приткнувшемся стеною к деревянной баньке. После переезда сестры к мужу я здесь воцарился один и, случалось, до утра сидел над книгою, тщательно занавесив единственное оконце, чтобы родители не поймали с поличным.
В ту ночь окна я не занавешивал, сон быстро меня сморил. Снился овраг, до краев заполненный колесами, маховиками, бетономешалками, камнедробилками. Все это вращалось, гудело, скрежетало, содрогая небо и землю. Проснулся, в ужасе. Кто-то осторожно тряс меня за плечо. В лунном свете, косо падающем на пол в раскрытую дверь, я узнал Марию.
— Не бойся меня, — почему-то сказала она. — Я пришла попрощаться. Завтра мы с мамой Феней уезжаем в Змеиногорск, на Алтай. Там у нее сестра живет, она ногу сломала в бедре, тяжелый случай. Ухаживать некому, вот мы и едем, месяца на три, не меньше.
— Но как ты сюда попала? — нелепо спросил я. — Калитка-то закрыта на ключ.
— А я задами, в дырочку, куда ты лазаешь за яблоками к старику Мустафе.
Я почувствовал, как краснею, спросил:
— Когда ты вернешься, Мария?
— Когда вернусь, ты уже будешь в Москве, точнее, в Подмосковье. На днях твоего отца переведут туда. Мы увидимся не скоро.
Я сел в постели; пригладил ладонью растрепавшиеся вихры.
— Откуда ты знаешь Мария? Нам отец ничего не говорил.
— Я знаю всё, — отвечала она. — Даже то, что тебе никогда, не надо ездить в машинах иностранных марок, понял? И знай: за тебя с самого рождения бьются мечами, выкованными из молний, два великана: один светлоликий, в серебристой накидке, другой — темновидный, и одеянье его — отравленная тьма. Каждый из великанов ростом от Земли до Луны, не меньше.
— Кто ж из них победит? — вырвалось у меня.
— Это зависит только от тебя… Но довольно об этом. Лучше ответь: я для тебя — кто?
Пришлось призадуматься. Молчание наше затянулось.
— Хорошо, Я помогу тебе, стеснительный мальчик. Кто я для тебя? Соседка? Девочка? Вещунья? Жалкая горбунья?
— Зачем ты спрашиваешь?
— Не увиливай, кузнечик… Хорошо, спрошу по-другому. Если бы ты был бог, волшебник — и я попросила бы тебя превратить меня, во что пожелаешь, — кем бы ты меня сделал?
И вдруг я выпалил без раздумий: — Цветущим садом!
— Почему?
— Ты, Мария, похожа на девушку из старинного журнала «Нива», журнал еще от деда остался. А под портретом ее внизу написано: «Яко вертоград во цветении»… «Яко» означает «как», «вертоград» — «сад», дедушка сам мне переводил.
Она сжала сухою ладонью мне запястье.
— Ты истинный волшебник. И я тебя когда-нибудь отблагодарю. Настанет срок — и лучший день своей жизни ты проведешь со мной.
— Отблагодари меня сейчас, Мария. Ответь: что ты видела в небе сегодня, когда стояла на валуне, у ручья, выше Горельника?
Она отдернула руку, сползла со стула. Голос ее стал жестким, чужим.
— То, что видела я, никому другому видеть не положено. Не шпионь ни за кем, не подглядывай. Иначе победит темновидный великан… Ни о чем больше меня не спрашивай. Никому о нашем камне не говори. Обещаешь? Придет время — все тебе растолкую. Прощай! Спокойной ночи, кузнечик. Она опять порывисто схватила мою руку, прикоснулась губами — и юркнула в дверь.
«Господи, все сбылось: и перевод отца в Подмосковье, и предостережение насчет автомобилей. Предостережение, которым я пренебрег, — и наказан жестоко», — так размышлял я, лежа на кожаном диване, что лелеял меня еще дитятей. Стрелки на старинных дедовых часах сошлись на цифре «9». Я поднялся, поплясал под холодным душем, побрился, вышел в сад. Давно уж не осталось здесь ни флигелька моего, ни баньки дедовой. На их месте громоздился отвратительный бетонный гараж с железными воротами, покрашенными, в черный цвет.
Сзади хлопнула калитка. Я оглянулся. По кирпичной дорожке приближалась Мария. Она мало подросла за минувшие годы, да еще вдобавок истончилась. Волосы были собраны в тяжелый пучок, а горб еще больше вырос и заострился.
— С благополучным приездом, кузнечик! — сказала она с хрипотцой. — Не задавай мне лишних вопросов. Я готова выполнить обещание, рассказать о виденном тобою в небе, с того валуна, над Горельником. Если тебе все еще интересно.
— И всегда будет интересно, пока я жив, — отвечал я, сразу почувствовав фальшь в таком ответе.
— Я расскажу тебе. Сегодня же. Но не здесь, — продолжала горбунья.
— Где же?
— У Зуба Шайтана.
…Вы, Борис Тимофеевич, тонкий знаток психологии, потому поймете меня как никто другой… Живет человечек. Совершает поступки, дурные и благие. Геройствует. Льстит сильным, презирает, слабых. Подличает. Ниспровергает. Заискивает. Плетет сети ближнему. Попадает в ямы, выкопанные персонально для него. Почему он живет именно так, не по-другому? Почему мечется меж светом и тьмою, почему не придерживается только добра, только истины, как религиозные подвижники, будь то святые, исповедующие христианство, магометанство, конфуцианство, буддизм? Потому что человек уверен:, о дурном не узнает никто, дурное сотворяется втихую. Тем паче дурные мысли — кто их услышит, запишет, обнародует? Вот вы высказывались, даже в печати, гордитесь, мол, тем, что ни единого кляузного письма за всю творческую жизнь не посылали наверх, в инстанции, как теперь говорят. Законная гордость, не возражаю, я и сам чист по этой линии. Но мысленно-то, мысленно, черт побери, не раз и не два сочинял я бумажонки таковые! И врагам своим — тоже в уме! — лютейшие казни измысливал, лютейшие, и к тому же по ничтожному поводу. Потому как слаб человек от первого дня творения. Слаб и грешен. Но кабы ведал весь род человеческий вкупе и каждый из нас в отдельности, что тайное сразу становится явным, объявляется, проявляется, как на фотобумаге, что скрыть ничего нельзя, — о, совсем иначе зажилось бы мировому сообществу.