Умирающее солнце будет висеть над низкими домами и столбы черными иглами будут сшивать небо с дорогой. Кто-нибудь из внуков будет побаиваться ее. Воздух будет пахнуть семечками. И даже если она будет совсем иной, я не знаю, который из двух обликов верен. Я также раздвоился для нее, – иначе она узнала бы мой голос. И я надеюсь, что тот ненастоящий образ меня, меня лучшего, чем я настоящий, все же сохранится в ее памяти, осядет, как песок на дно бассейна; прилипнет, как ракушка на днище корабля; останется нестираем, как детский шрамик на коленке.
Спустя два года я еще так хорошо помнил этот случай, что, сидя в библиотеке и ожидая книгу, написал о нем маленький романтический рассказ, все перепутав и переиначив, переврав, так перепугав правду, что вся она сбежала за тридевять земель. Рассказ был опубликован уже через десять дней. Тогда я не очень удивился, но позже мне объяснили знающие люди, что многие ждут своей первой публикации не десять дней, а десять лет, это нормально и хорошо, и что я должен быть благодарен судьбе и за то, и за се, и за то что не. Я не собираюсь благодарить судьбу, или те силы, которые действуют поверх логики и законов. Те силы безразличны к нам и откликаются лишь на безразличный призыв. А безразличие – оружие недостойных.
Мне всегда становилось холодно, в плечах и затылке, когда я пробовал внимательно проследить по памяти и по оставленным следам одну из непройденных дорог. Жизнь – как дерево, на котором каждая ветвь хочет стать верхушкой, но, в отличие от дерева, те ветви, которые верхушкой не стали, сохнут и опадают, оставляя острые сучки; о них обязательно ранишь себя при случайном прикосновении. Сколько их было, таких веток, и – годы вставляются в памяти один в другой, как телескоп, компактности ради – кажется, что все было недавно, (есть ли фраза банальнее этой? – какой, в сущности страшный вопрос) и трудно поверить, что столько всего изменилось. Какой-то голос, не женский, не мужской и не детский, но смутно человеческий – кричит в памяти длинное ааааааа, как будто кто-то падает в колодец и при этом кричит, а колодец темен и глубок; или кто-то безнадежно аукается, заблудившись во времени, потеряв от отчаяния даже ууууууу и не существует ни в этом, ни в том мире силы, которая могла бы ему помочь; вот так бывает.
Я вышел из комнаты на большой балкон. Была глубокая синяя ночь. Я ощущаю темноту не так, как другие люди. В детстве я никогда не боялся темноты, даже полной темноты. Честно говоря, я даже не понимаю толком, что такое полная тьма.
Я хорошо вижу в темноте. Самая глубокая ночь для меня не черная, а синяя, того сочного оттенка синевы, который я затрудняюсь передать словами. Такой синевой иногда взблескивают панцири черных жуков. Я могу различить предметы, и довольно неплохо, где-нибудь в глубоком подвале без всякого света или даже в темноте фотолаборатории. В абсолютной тьме. Впрочем, я не столько вижу, сколько ощущаю их присутствие. Слова «невидимый в темноте» для меня пустой звук. Поэтому я люблю ночь. Она прекрасна своим спокойствием и пространностью. Она струится сквозь меня. И я наполняюсь – как невод наполняется рыбой. Наполняюсь не знаю чем, но все равно, это хорошо и важно. Ночью, если я не собираюсь читать или писать, я никогда не включаю свет; я живу в темноте и мне это нравится. Когда моя жена всякий раз включала свет в кухне, вставая ночью, меня это раздражало.
Она же просто бесилась от того, что я предпочитаю свободно лавировать между предметов, невидимый ей. Она называла меня привидением, лунатиком, мяньяком и прочими приятными прозвищами. В детстве у меня бывали неприятности из-за того, что я не такой как все. Люди редко могут стерпеть то, что им непонятно. Я вышел на большой балкон.
Ночь светилась. Ночь пылала теплыми звездами и дальними огнями. Ночь припала к городу как зрачок к объективу микроскопа. Вертикальные многоэтажки стояли справа, слева, сверху и снизу, так что трехмерность пространства сразу бросалась в глаза. Редкие окна синхронно мигали и гасли в фазе с перипетиями ночного эротического детектива. Отраженный в стекле, отсвечивал голубой подъезд с женскими ногами в тапочках. Ноги повернулись и ушли.
Шестнадцатиэтажный дом за дорогой, одна из последних новостроек, был почти темен. Две трети квартир там еще пусты. В одной из квартир на девятом этаже сейчас живет наивный мальчик с огромной старой собакой. Эту квартиру я снял для него на три месяца. Думаю, что трех мне хватит с лихвой. Он не знает, зачем поселен там, и не узнает никогда. Суть того, что я собираюсь сделать сейчас можно выразить тремя словами: управление человеком на расстоянии. Я еще никогда этого не делал, но должно получиться, рассуждая теоретически. Если получится, это будет следующий скачок вперед в моем превращении в мастера. Кроме того, это будет отличная месть.
В том же доме, в коридоре того же девятого этажа живет негодяй, с которым я в свое время был знаком. Негодяй, который уже тридцать раз заслужил мою месть.
Человек, давно ставший кошмаром для окружающих. Человек, отравляющий жизнь по меньшей мере сотне других, нормальных людей. Человек, соприкосновение с которым равно кошмару. Теперь он получит все сполна. Теперь его собственная жизнь превратился в кошмар. И главным ужасом этого спектакля буду не я, и не тот наивный мальчик с его мечтами о благе родины, а огромная черная собака. Я собираюсь разыграть кое-что похлеще чем «собака Баскервилей». Трагедия будет ничуть не менее интересной. А он еще сказал, что я не сумею зарезать цыпленка.
Конечно, я не собираюсь доводить дело до смерти. Ни в коем случае. Никто и никогда не заслуживает смерти. Это главное ограничение моей профессии. Те силы, с которыми я вступаю в контакт, могут убить больше народу, чем ядерный взрыв.
Поэтому обращаться с ними нужно так же осторожно, как с ядерной кнопкой. Я никогда не занимаюсь политикой, судьбами человеческих масс, устранением конкурентов. В этом мой небольшой профессиональный кодекс чести.
Телефонный звонок. Не жди ничего хорошего, если тебе звонят в половине второго ночи.
– Это Элиза. Меня помните?
– К сожалению. У вас снова проблема?
– У вас, а не у меня.
– Со своими проблемами я разберусь сам. До свидания.
– Подождите.
Мне не нравился ее тон. Она снова не просила, а приказывала. Таким тоном говорит малолетняя сволочь с первыми пупырышками грудей в компании пьяных мальчиков с уголовными мордами. Мальчики вдоволь поиздевались над какой-нибудь несчастной жертвой и отпускают ее. Жертва уже собирается сбежать, но малолетка орет: «Стоять! Сюда!» Именно такая интонация, хотя и очень разбавленная ситуацией. Похоже, что она просто не умеет по-другому. Она умеет только приказывать и заставлять и никогда не пробовала понять, простить или попросить.