С этими словами Барабарукс повернул к Шарлотте своё лицо, казавшееся юным, как у мальчика, оберегаемого феями. Вручая ей обещанные документы, он ощутил мгновение неомрачённого счастья, затишье в преходящем успехе, дарованном ему его публичной жизнью. Так же, как Густав Дульче и Августин Леклерк, он почувствовал, как от него ускользает женщина, которая могла бы его осчастливить, ускользает из-за того, что он использовал её в качестве игрушки в своём деле. Если бы не давление этих спартанских времён…
— Ведь вы мне напишете, не правда ли? Обещайте написать мне о поездке и успехе вашей миссии.
Когда Шарлотта сдержит слово, всё уже будет позади. Она начнёт своё письмо в заточении, в одной из тесных келий монастыря, где уже сидел жирондист Бриссо. Закончит она его в темнице тюрьмы Консьержери в качестве преемницы мадам Ролан. На семи страницах, где не окажется ни одного исправления, она выразит полную свободу человека, который осуществил свою мечту. Она расскажет Барабаруксу о поездке, которую почти всю проспала, поскольку её убаюкивали высказывания попутчиков в пользу Марата. Особенное внимание Шарлотта уделит одному попутчику, который немедленно в неё влюбился и предложил ей свою руку и состояние. Мужчина, который, по её словам, «несомненно, любил преимущественно спящих женщин».
Что же касается этой казни, которую мы, вообще-то, должны бы назвать убийством, то о ней Шарлотта сообщает весьма скупо. «Об этом вы узнаете из газет», — предпочитает она написать Барабаруксу, как будто оказывает журналистам толику доверия или предполагает в них склонность к правде. Речь идёт совсем не об иронии, как могут подумать некоторые читатели письма. Я вижу у моей милой Шарлотты настоящий шок: она не хочет вспоминать о том ужасном мгновении, когда кинжал пронзил тело монстра и его кровь окрасила мутную воду его ванны. Она страдает вынужденной амнезией человека, который смутно подозревает, что был несправедлив в своей иллюзии. А я знаю, о чём говорю.
Тот период времени, на который выпадает приговор, я провожу с нею в её темнице в Консьержери. Я представляюсь ей как Жан-Жак Хауэр, и она узнаёт во мне того, кто ещё во время процесса делал с неё наброски на бумаге. Я нахожусь у неё по её же просьбе. Она пожелала, чтобы художник, специализирующийся на миниатюрах, изготовил её портрет. И вот я работаю, опытной рукой фиксируя её ясные серые глаза, прямой нос и этот чудесно раздвоенный подбородок, который всегда волновал меня. Лишний раз я ловлю её на кокетстве. Она носит норманнский чепчик, на котором настояла с начала ареста, и горделиво красуется в платье с рюшами, корсаж при этом ей пришлось отдавать в починку — в результате грубости её ареста. Помнит ли она о нём?
Я играю карандашами и красками, я изображаю её смиренной и красивой, как картинка. Как всякий может себе представить, у меня есть некоторый опыт в таких упражнениях. По крайней мере, такой, что мой дух во время работы легко может передвигаться во времени вперёд и назад. Я снова вижу её перед собой, украшенную кокардой и зелёными лентами, в тогда ещё невредимом платье в крапинку по светло-серому полю, с укутанными в нежно-розовый шарф плечами. Такой она возникла перед дверью Марата — после того, как я поставил её в известность о том, что великий человек больше не заседает в Национальном собрании. Мне пришлось сказать ей всё.
Марат, сам врач, был болен. Уединившись, он лечил дома ваннами тяжёлую сыпь — отвратительную проказу, лепру, как называла её Шарлотта, — которая разъедала его тело. Ах, Шарлотта, если надо, я мог бы нарисовать твой образ по памяти, как ты явилась на рю де Кордельер, чтобы принудить себя к услужливости поклонницы Марата. Неужто ты не узнаёшь меня? Я сидел в соседней комнате и сворачивал выпуск «Публициста Французской республики». Может быть, ты не знаешь, но таким стало название бывшего «Друга народа»… Шарлотта, разве ты не заметила мою тень? Я следовал за тобой, когда тебя впустили в комнату Марата. Нет, ты не узнала меня. Ты встаёшь и приближаешься ко мне, к художнику Хауэру, чтобы похвалить меня за эскизы к заказной картине. Твоё тело источает пьянящий аромат духов и пота…
Надо ли мне описывать убийство? Вполне приемлемых описаний достаточно в статьях и трудах историков. Описание озлобленности этого человека, которого так и хочется обозвать самыми худшими именами, именами всех жирондистов, которых ждала гильотина; описание Шарлотты, которая приближается, вынимает из-за корсажа согретый на груди кинжал, замахивается и разит. Единственный звук, что издаёт при этом Марат, — это внезапно начавшаяся канонада метеоризма. Всё это мы знаем в общих чертах из различных, но совпадающих сообщений.
Но, может, правду можно обнаружить среди крошечных искажений в воссоздании события. Я не особенно ценю в этом смысле портрет Шарлотты, но тем большую ценность придаю короткой статье некоего доктора Кабаньеса, который спустя сто лет осветит определённую проблему с медицинско-исторической точки зрения — «Удар кинжала Шарлотты Корде». Он выразит своё удивление тем, что нежная юная девушка смогла нанести такой точный и сильный удар сверху вниз. Несмотря на косое направление удара, она задела под правой ключицей как аорту, так и предсердие, — это указывает на медицинскую осведомлённость нападавшего.
Удар был такой сложный, что профессору Лакассену, который опирался на данные осмотра и вскрытия во время судебного разбирательства, не удалось во время эксперимента повторить его… Необычный удар кинжала, но, на мой взгляд, вполне осуществимый, если человек образован и разбирается в особенностях человеческого тела. Я хотел бы подтвердить это и назвать имена: комиссар Леба, который сворачивал у Марата газеты и физическую силу которого нельзя отрицать; я сам, ибо каждый художник, получивший образование в академии, к коим, безусловно, относится и Жан-Жак Хауэр, должен был изучать и анатомию. Ах, Шарлотта, ещё было время поправить дело и мне занять твоё место. Если бы я мог… Но ты играешь свою роль, а я творю свой шедевр, когда по коридору приближаются шаги.
Если бы мне можно было приподнять для тебя хотя бы уголок покрова, скрывающего мою тайну! Я слышал, как ты сетовала, что так высоко ценимый тобой Густав Дульче не ответил на любовное письмо, в котором ты просила его обеспечить тебе защиту против коварства обвинителя Фукье-Тевиля. Но для меня невозможно раздвоиться, тем более в одной и той же комнате. К сожалению, я не мог сказать тебе об этом… Ты поблагодарила меня, когда рассматривала портрет, который я написал с тебя, и мне стало стыдно… Ты благодарила меня, а у меня в глазах стояли слёзы, когда я покидал темницу. Я оставил сомнительной ценности портрет, и я оставил тебя одну перед тем, как тебя повели на казнь, о которой я не хотел бы говорить: достаточно той посредственной гравюры, о которой я упомянул в начале этих беспокойных строк, этой идущей теперь к концу запоздалой исповеди.