– Что Вы хотите сказать?!
– То, что потом ты уже можешь идти. После омовения рук, – священник смотрел на него в упор.
– Отец Лотар, Вы что, Вы ничего не поняли?! – тихо, чтобы чуткие к сакральному слову своды не подхватили недостойной человеческой речи, воскликнул Эжен-Оливье. – Я никуда не уйду! Я здесь по праву, я должен умереть вместе с Нотр-Дам. Я потомственный министрант собора.
– И ты сегодня в нем прислуживаешь. Никто не оспорил твоего права. Но сегодня не твой черед умирать.
– Но я хочу причаститься! – В этом-то он не посмеет отказать, а там видно будет.
– Нет, ты еще не готов к Причастию. Если бы эта Литургия была последней на земле, я причастил бы тебя на свой страх. Но твой долг перед собором – причаститься как надо. Пусть в других пределах. Да, ты здесь министрант, – отец Лотар чему-то улыбнулся. – Но капитан корабля сегодня я. Приказываю покинуть борт.
Ну да, минут через пятнадцать он бы уже не отошел достаточно далеко от стен, подумала София.
– А я твой командир, Левек, – мягко вмешалась она. – И я приказываю тебе жить.
Веселые свечки играли в черных глазах Софии Севазмиу, светло-серый взгляд отца Лотара был непреклонен. Восемнадцатилетней силы Эжена-Оливье было не довольно для того, чтобы спорить с этими двумя.
– Но кто же будет молиться во время мессы? – упавшим голосом спросил он. – Это только у модернистов священник мог служить без молящихся, ведь так, отец Лотар?
– Как-нибудь попробую я, – ответила София. – Я не очень умею, но, сдается, сейчас самое время научиться.
– Ну вот, все и устроилось, – отец Лотар повернулся к алтарю. – Gloria tibi, Domine[95].
Эжен-Оливье не следил за словами, он выпал из течения мессы, плывя в потоке своей обиды, обиды невоспринятой жертвы.
Где-то по стенам, на болевых точках камня, падали электронные песчинки оставшегося времени.
Простые, совсем аптечные бутылочки коричневого стекла (на кожаном футлярчике одной был вытиснен виноград, на второй рисунок стерся вовсе…) дрожали в руках. Эжен-Оливье полил из второго на пальцы отцу Лотару.
– Все, ступай с Богом, – тихо шепнул священник, поворачиваясь к алтарю.
Ох, и неохота же мальчишке оставаться живым, подумала София. Ничего, дружок, придется тебе это как-нибудь перетерпеть. Без тебя сегодня много легло. Но дело все же сделано.
– Orate, fratres…[96].
Чуть пошатываясь, Эжен-Оливье медленно, словно ожидая, что священник позовет его назад, шел к дверям. Когда-то тут был центральный проход между двумя рядами деревянных скамей, еще до того, как модернист Люстиже[97] возвел на месте прохода идиотское возвышение, в свою очередь снесенное мусульманами. Они же сплошь вымостили освободившееся место пестрыми, как ковер, яркими до ряби в глазах изразцовыми плитками. Но Эжен-Оливье шел не по ним, а по каменному полу, между длинными скамьями справа и слева, жесткими скамьями, на приступки которых склоняли сейчас колени десятки людей, участников Литургии. Среди них угадывались знакомые фигуры – Патрис Левек, с радостной улыбкой повернувший голову на проходящего внука, Антуан-Филипп Левек, с лицом тяжелобольного, которого только что отпустил приступ невыносимой боли, Клер-Эжени Левек, потерявшая при провале линии Мажино троих сыновей, когда боши ломанулись через смехотворные укрепления предыдущей войны, Женевьева Левек, умершая в семнадцать лет от чахотки, Огюст-Антуан Левек, в сюртуке и стоячих воротничках, удвоивший на каучуке семейный капитал, разбогатевший на ввозе шоколада Эжен Левек с напудренными волосами, покровительствовавший каперству Патрис-Оливье Левек в разделенном на три пряди парике…
«Так вот, кто сегодня здесь причащается», – шаг его сделался тверже.
Маленькая груда серого тряпья, брошенного кем-то близ дверей, на мгновение привлекла его внимание. Валери! Валери, в своих лохмотьях, соскользнувшая на пол, недвижимая. Светлые локоны – волною на полу. Израненные ручонки – белые, раскинутые, как руки фарфоровой куклы. Ну конечно, можно было догадаться сразу! Иначе и быть не могло, она умерла, умерла вместе с собором!
Преодолевая свой всегдашний страх перед девочкой, Эжен-Оливье опустился на пол. Сам не зная для чего, поправил закрывшую лицо прядь. Ладонь, даже не коснувшись, ощутила теплоту лба. Эжен-Оливье торопливо припал к детской грудке, вздымающейся, к бьющемуся сердцу. Но что с ней тогда? Дыхание было ровным, очень ровным. Эжен-Оливье легко поднял спящую девочку на руки, вдруг заторопившись, почти побежал к дверям. Если бы отец Лотар не прогнал его, кто бы тогда вынес Валери из грядущего огня?
Потревоженная его спешкой, Валери на мгновение открыла глаза. Размытый дремотой, недовольный взгляд ребенка на мгновение встретился с его взглядом. Затем веки вновь смежились, девочка вздохнула, поудобней пристраивая голову на его плече. Никогда прежде Эжен-Оливье не видал у Валери такого обыкновенного, такого детского взгляда. Ребенок, самый обычный, хотя и изрядно чумазый, спал теперь у него на руках, свесив долу худенькую руку. Эжен-Оливье вздрогнул.
Грязная ручка, вся в разводах засохшей крови, больше не кровоточила. Стигмата не было. Не было даже коросточки на его месте, только розовое пятнышко свежей кожи.
Осторожно, оберегая сон своей ноши, Эжен-Оливье локтем и коленом растворил тяжелую дверь и вышел в парижский яркий день, сизо-голубой, полный солнца и стрельбы. День, в котором вопреки крови и смерти как всегда журчали чистой водой маленькие уличные фонтаны. День, в котором где-то рядом была Жанна, живая, непременно живая.
Таймеры ровно отщелкивали оставшееся собору время. И молодой священник продолжал свои молитвы, а старая женщина внимала, едва ль ни впервые в жизни по своему движению души преклонив колени. Они не знали, хотя оба спрашивали себя, страшатся ли того, что через считанные минуты их души, вырванные из телесной оболочки в непредставимой, но недолгой муке, взовьются вверх сквозь исполинский смерч камней и пламени.
Февраль-октябрь 2004, Москва – Париж – Кан – Москва
КОНЕЦ
Эта книга – книга христианки, христианки, быть может, плохой, но, во всяком случае, не полностью безграмотной. Этим и объясняется та жесткость позиции, за которую я еще, несомненно, услышу немало упреков. Спешу переадресовать часть их к Священному Писанию: именно там сказано решительно и четко: христианство – единственная истинная религия, а все боги язычников – бесы (Уже представляю, как меня пойдут колотить по голове словом «монотеизм». Мусульмане-де не язычники. Можно подумать, это хоть что-то меняет. Хотелось бы вообразить себе, как святые Иоанн Златоуст или Григорий Двоеслов, заодно с Иеронимом соглашаются признать за параллельную истину какую-либо нехристианскую религию по причине ее монотеистичности. А Спаситель вообще сформулировал предельно четко: кто не со Мною, тот против Меня). Европа, в которой происходит действие моего романа, в минувшем столетии позволила себе хорошо поспорить со Священным Писанием и с Отцами Церкви, сказав, что все религии – сестры, все ведут ко спасению, но каждая – своей дорогой. Прекрасно, сказали новообретенные сестры, дай нам равные права с собой, сестричка наша Церковь христианская, докажи права человека на деле.