Он немного боялся, что Трайсен нуждается в деньгах.
– Раутон, я… хотел бы тебе кое-что рассказать.
Художник сидел в кресле так, словно ему было очень неудобно. Несколько раз он принимался мешать чай, вдруг заметил это и положил ложечку на блюдце.
– Дело вот в чем. Когда я встал сегодня утром, мне захотелось пойти к кому-нибудь, чтобы все это рассказать. Знаю, что это звучит по-детски и все такое, но я убедил себя, что это мне поможет. Но я никого не нашел. Ты их не знаешь, я думаю, моих коллег. Живопись – это не то, что сближает людей. Впрочем, я даже не смог бы это рассказать тому, кто знает меня лишь последние три года моей жизни. То, что я хочу рассказать, нехарактерно для меня, я имею в виду эти три года. А с тобой мы учились вместе в школе, знаем друг друга так, как знают дети.
Он посмотрел на холм за окном.
– Я бродил сегодня по городу и не знал, что с собой делать. Было такое ощущение, что если я не пойду куда-нибудь, если у меня не будет хоть маленькой цели, то я вообще не смогу вернуться домой. Может быть, случайно забрел в твой район, не знаю. Но мне вспомнился наш разговор в седьмом классе, когда Ролленби всех спрашивал, сколько они стоят.
– Я хотел тогда его побить, – тихо сказал Раутон.
– Да, и ты сказал, что Федеральный банк еще не напечатал такого количества долларов. Я хорошо помню.
– Думаю, да. Видишь ли, я художник. Может быть, ты не знаешь, что это значит. Поэт, художник, вообще человек искусства не воспринимается у нас серьезно. Серьезный человек – это тот, кто работает в банке, продает автомобили или является агентом какой-нибудь фирмы; в общем, как говорится, что-то делает. А художник ничего не делает. Сидит дома и бездельничает. Непонятно, что это за тип. Правда?
Репортер ничего не сказал.
– Картины рассматривают чаще всего влюбленные парочки, потому что в музее и тепло, и такие есть там плюшевые диванчики, и пусто. А покупают живопись снобы. Я лично предпочитаю таких, которых ничто не интересует. Посредственность, которая считает себя выше всех, это хуже, чем глупость. «Хорошая картинка» говорят так же, как «хорошая котлетка». Сидит такой тип шесть часов в конторе, а потом отдыхает в кругу семьи. А ты такой человек, что, когда тебе приснится какая-то картина, не находишь покоя ни днем ни ночью. Десять и сто раз начинаю, бросаю все к чертям и снова принимаюсь. Иногда удается наконец выразить в красках часть тех мыслей, которые бродили в голове и не давали ни есть, ни спать. Тогда приходит такой господин в набитом ватой пиджаке и говорит: «Хорошая картинка».
Трайсен содрогнулся и сел прямее.
– Я тебе это рассказал, чтобы, как в романах, набросать фон. Два месяца назад я получил премию. Понимаешь, я рисую не лучше и не хуже, чем раньше, но после этого я стал «бывать в салонах». Наверняка с удовольствием меня бы и не пускали, но премия – это обязывает, понимаешь? Я был у судьи Тернера, у Тимминза, который на покойниках уже второй небоскреб строит, даже у сенатора Граапа. Вот там это и случилось. Такой обычный прием: ужасные комнаты, украшенные золоченым гипсом, масса молодых идиотов во фраках, вечерние туалеты и холодные закуски. Вот я сидел и спокойно жрал эти закуски. Нет, не ел, именно жрал. Налопался до отвала. Надо отдать справедливость, еда была прекрасная. От нашего брата, награжденного, что все ожидают чего-то особенного, чтобы он что-то сделал или сказал, о чем можно будет потом всю неделю говорить, а потому, спровоцированный этим, и жрал. Пил с Гурвицким, это поэт, может, знаешь его?
– Знаю, выглядит как горбун, но не такой интеллигентный.
– Да. Мы сидели, это была такая охотничья комната, зеленая с бронзовым, единственная, в которой не делалось дурно, если взглянуть на обои. Вошел какой-то очень толстый мужчина с усиками как зубная щеточка и привел девушку. Трудно, но я должен тебе ее как-то описать, потому что это важно. Она была прекрасна. Но это ничего не значит. Прекрасным может быть человек, или дерево, или облако. Она была прекрасна как облако. Как золотое облако. Это ощущение шло за нею и перед нею. Не запоминался ни цвет ее глаз, ни контур лица, как если бы тебе вдруг остановили дыхание: острая, жгучая боль. Человек попросту не может это перенести – так сильно переживает. А когда она смотрела на меня, мне казалось, что нас двое, словно мы совершенно одни. Потом я танцевал с нею. Я боялся что-нибудь сказать, это страшно разделяет людей. Когда молчишь с кем-нибудь совсем чужим, то иногда может восприниматься так, словно ты с ним прожил целые годы. Мы вышли на террасу. Снова танцевали, кто-то что-то говорил, но я не помню что. Потом мы снова были на террасе. Ночь была как из черных цветов. Я боялся посмотреть на ее лицо. Она была слишком близко. «Вы так хорошо молчите», – сказала она. Потом мы снова танцевали. Ее лицо было словно песнопения в церкви, с органом. Это человека и возвышает, и ломает, и бросает куда-то. Да, прекрасная. При этом… – Он заколебался.
– Говори, – сказал Раутон.
– При этом она вовсе не была красивой. Трудно понять, да? Но это так. Впрочем, может быть, кто-то и сказал бы, что она хорошенькая, из тех, кто говорит в таких случаях «хорошая картинка». А я хотел все время смотреть на нее. Только смотреть. Понимаешь, мне это можно, как бы профессионально, потому что я художник. Художник, черт побери! Потом ее куда-то увели, а я пошел домой. Я пробовал рисовать, но это все не то. Придешь – сам увидишь. Все плохо. И с того времени… – Он замолчал.
– Говори, – сказал Раутон.
– Я уже не могу рисовать. Не получается.
– Кто она?
– Дочь Гиннса.
– Этого короля жевательной резинки?
– Да.
– Ага. – И добавил через минуту: – У тебя была в последнее время какая-нибудь женщина?
– Что? Нет. То есть уже давно была одна модель. Я даже собирался на ней жениться. Но это что-то другое. Все из-за того, что я художник.
– А ее, ты видел ее потом?
– Да. Я снова получил приглашение – наверное, в последний раз, потому что все уже на меня насмотрелись досыта. Так что смогу вернуться к обычной жизни. Значит, я пошел к Хайду. Это юрист, который работает у Гиннса. Но я уже был осторожен. Сначала не хотел идти. Даже не стал одеваться. И лишь в десятом часу полетел сломя голову. Я не хотел, даю тебе слово.
– Понимаю, – сказал Раутон.
– Я подумал так: когда войду, сразу пойду к ней. Такой лакомый кусочек! Или нет, буду внимательно за ней наблюдать. Стану расспрашивать. Наверняка окажется, что это глупая гусыня. Уж я хорошенько присмотрюсь. И на солнце есть пятна. Все удастся сделать. В общем, я пошел и снова хотел приняться за закуски, чтобы было чем заняться. Только я не смог есть. Горло было словно зашнурованное. Я хотел уйти, но тут вошла она.