– Ну что, поехали?
Распирая руками оконный проем, Толик подобрал под себя сначала левую, затем правую ногу, оказавшись таким образом на корточках. Затем с усмешкой медленно опустился обратно, свесил ноги. Вставать на узком наклонном карнизе в полный рост показалось ему позерством. Сидя ли, стоя, лететь все равно двенадцать этажей. И только падать спиной вперед, пожалуй, было бы страшновато.
Удивительно, но именно так оно и было. Казалось бы, какая разница, в какой позе ты начнешь свой полет и встретит ли тебя внизу асфальт, трава или бутылочные осколки? Вроде бы, никакой. Вроде бы… Однако достаточно было Толику представить, как он садится на нижний край оконной рамы, точно водолаз на бортик лодки, и медленно заваливается на спину, к горлу тут же подступала тошнота, а голова начинала кружиться, с каждой секундой набирая обороты.
Он поболтал ногами в пустоте, как будто пробовал воду, прежде чем нырнуть в бассейн, и рассмеялся. А ведь напишешь такое, подумалось, никто не поверит. Хотя… это смотря как написать.
И тут он увидел паука.
Они любили ее, все четверо. И здоровяк, в чьей грубости и неотесанности она угадывала нарочитость, и мужчина с внешностью и манерами потомственного аристократа и печальным взглядом все на свете повидавшего человека, и вечный юноша с лицом молодого аббата, но с глазами озорными, лукавыми, в которых нет-нет да и мелькнет такое, что только «Мамочка моя!» и румянец на обе ваши щеки! И, конечно же, ОН, бесстрашный весельчак, задира, дуэлянт, пасквилянт, симулянт… Впрочем, она несколько увлеклась рифмами. Из всей четверки только у последнего была возможность заявлять о своей любви во всеуслышание, иногда-по сорок раз на дню, остальные трое, разумеется, никогда бы не осмелились выказать свои чувства к ней даже полунамеком. Покуситься на ту, которая отдала свое сердце твоему другу, можно сказать, младшему брату? Ах, оставьте! Это даже не смешно.
Они слишком ценили мужскую дружбу.
И они непременно спасут ее.
Поскорей бы!
Жаль, грубое дерево колодок не дает сложить ладони вместе, а натянутый на голову пыльный мешок не позволяет разомкнуть губ. Не хватало еще нарушить таинство молитвы суетным чиханием. «Апчхи» вместо «аминь»? Нет уж, лучше повременить.
Открытая повозка-полноте, простая телега, на которой ее везут, скрипит и трясется так, словно не изобрело еще человечество ни колеса, ни смазки к нему. Сухая солома исколола все тело. Все еще чувствительное, как это ни удивительно, тело. От колодок давно затекли руки, кожу на шее и запястьях саднит и щемит. Лошади тянут так неохотно, будто для них, а не для нее эта поездка грозит незаметно перерасти в последний путь.
Приехали!
Остановились без «тпру!». Едва возница отпустил поводья, лошади тотчас встали и даже попятились слегка. Тоже чувствуют?
Ей помогли подняться. Снимать колодки не спешили, но хотя бы стянули с головы жуткий мешок. Она таки не удержалась, прочистила легкие мощным чихом, вдохнула полной грудью свежий – только по сравнению с тюремной многолетней затхлостью – воздух, жадно распахнула глаза навстречу миру – и поморщилась. Весь обзор заслонял деревянный помост, сколоченный так грубо, что, кажется, всмотрись чуть пристальней – и занозишь взгляд. Не помост – слепленные на скорую руку подмостки, воздвигнутые посреди площади специально ради единственного бенефиса знаменитой актрисы. Ее!
– Прошу, сударыня!
Обернулась на знакомую фразу. Глянула недоверчиво и, вместе с тем, с надеждой. На миг показалось: слова прозвучали как тогда, с крыши. Показалось и ушло.
Увы, все тот же черный балахон, капюшон, перчатки и скрадывающая голос железная маска с узкими прорезями для глаз. Тюремщик не предложил ей руку, с учетом колодок это выглядело бы нелепо, сам взял под локоток и захромал рядом. Тум, ш-ш-ш-тум по шероховатым прогибающимся доскам.
Шла не по канату – по широкому настилу, напоминающему корабельные сходни, но оступиться было еще страшней.
По обе стороны от помоста бурлила разноголосая и разноцветная толпа, все глаза – на нее. Внутри огонь любопытства и ненависть, ненависть со всех сторон, а если и мелькнет кое-где нечаянный островок жалости, то лишь об одном: «Эх, высоковаты мостки… Не доплюнуть…» Самые догадливые прихватили из дома яблоки, яйца и томаты – какой-нибудь художественной школе хватило бы не на один месяц оттачивания техники натюрморта. Доплюнуть – не доплюнешь, а вот добросить… Хорошо еще, что ярость мало способствует меткости.
Прикрываясь колодками, как роскошным деревянным жабо, она, насколько могла, уворачивалась от ударов, морщилась, если прямо в лицо, пыталась смотреть в ответ, без стыда и страха – с состраданием, но тем вызывала лишь новые вспышки озлобления и мрачного веселья. Толпа уже не бурлила – бесновалась, вопила, улюлюкала, вздымала руки в проклинающих жестах.
Но замечалось почему-то не это.
Небо. Не крошечный кусочек, порезанный на квадратики прутьями решетки, а огромное и такое прозрачное, что захватывает дух. А высоко в небе – одинокая чайка. Ее крик, похожий на скрип колеса невидимой кареты… которая, как всегда, проедет мимо. Чумазый бутуз, взмывший над толпой на дрожащих-от негодования ли, от общего ощущения праздника? – отцовских руках: «Смотри, сынок!». Ветер треплет непослушные кудри, глазенки, круглые, как два луидора, готовы, кажется, впитать и сохранить в себе всю сцену предстоящей казни-до последней мелочи. До последней капли крови.
Она тоже смотрела на мальчугана. Прекрасно понимая, что у нее уже никогда не будет такого.
Ее ждала виселица, проросшая сквозь доски помоста уродливым горбуном, и перекинутая через перекладину веревка, конец которой заплетен длинным витым узлом.
Она в последний раз оглянулась вокруг, окинула взглядом крыши близлежащих домов, утонувшие в тени переулки, заглянула зачем-то в щели у себя под ногами. В последний раз прошептала:
– Ну где же вы? Где? Помогите мне, пока еще не поздно.
– Вы ищете табуретку? Скамеечку? Обрезок бревна? Что-нибудь, на что можно забраться? – неверно истолковал ее замешательство тюремщик, непривычно словоохотливый в это утро. – Не ищите. С табуреткой получилось бы слишком просто и… не так красиво. Не беспокойтесь, я постараюсь не затягивать слишком сильно. – узкие прорези маски кольнули ее холодком неискреннего раскаяния. – Ах, простите, я имел в виду время.
Сначала ей освободили руки – чтобы тут же туго стянуть их за спиной, затем шею. Она безропотно позволила надеть на себя петлю. И лишь когда ее бывший тюремщик и будущий палач взялся за свободный конец веревки, проговорила: