— Можно делать и пальто. Ну, я пойду.
— Опять будете работать всю ночь?
— Поработаю немного.
У себя в комнате Круглов, не зажигая света, стоит у открытого окна. Налетает ветер, колышутся ветки, шуршат листья в саду.
— Шел высокий человек маленького роста, — бормочет он. — Весь кудрявый, без волос… — И после паузы: — Господи, что творится со мной? Что за жизнь я прожил?.. — И, еще погодя немного: — Нет, нет, не ропщу. Было интересно жить… Я выжил в войну, я был молод, и беден, и весел, как и полагается уважающему себя студенту. Я был влюблен…
По необозримо длинному коридору второго этажа университета бегут двое. Круглов — в морском синем кителе и широченных клешах. Маша — в пушистом розовом жакете и серой юбке, оживленная, смеющаяся. Кончилась вторая двухчасовка, из аудитории высыпают в коридор студенты. Тут много гимнастерок, флотских фланелевок. Круглова то и дело окликают:
— Круглов, куда мчишься?
— Эй, морячок, займи место в столовой!
— Юра, постой! В четыре — заседание профкома…
Он отмахивается, отшучивается.
— Маша! — окликают и девушку. — Говорят, у тебя самый лучший конспект по диамату. Одолжи, а?
— Маш, завтра вечер танцев в «Пятилетке», пойдем?.
А на Университетской набережной — солнце, ветер, весна. Возле газетного киоска старушка торгует мимозой. Круглов покупает веточку, преподносит Маше.
— Спасибо, рыцарь, — улыбается она. — А теперь посчитай, сколько у тебя осталось копеек: хватит на ужин?
— На кефир хватит.
— Не хочу кефир! Хочу отбивную в «Квисисане».
— Мы сидели в «Квисисане», у меня блоха в кармане!
— Не остроумно. Ну, ты на работу?
— Да. — Круглов припустил к трамваю. — Вечером приду! — кричит на бегу. — Жди меня, и я приду!
Он стоит на задней площадке трамвая и смотрит сквозь стекло на Машу, оставшуюся на остановке.
— Это в каком же происходило году — да, в пятидесятом. Я учился на последнем курсе биологического факультета. Я был, знаешь ли, переростком. Война и послевоенная сверхсрочная служба на флоте сильно задержали меня. Лет на десять. Ну да, мне шел тридцать второй год. В таком возрасте руководят стройками, командуют кораблями. А я еще ходил в студентах, жил в общежитии. Вообще-то были в Ленинграде родительские две комнатки в густонаселенной квартире. Мой отец погиб на фронте, мать не выдержала первой блокадной зимы. Нина, моя сестра, в сорок шестом вышла замуж за военврача Черемисина, через год родила сына — твоего отца, Игорь, — и в наших смежных комнатках стало тесно. Я ушел в университетскую общагу на Добролюбова.
Жить на одну стипендию, знаешь ли, трудно. Особенно когда влюблен в красивую однокурсницу и хочется не выглядеть в ее глазах полунищим олухом. Я подрабатывал на жизнь в Физиологическом институте, там была у нас предвыпускная практика, и там же я устроился лаборантом. Моим руководителем был кандидат наук Штейнберг — человек жесткий, насмешливый. Однажды я поделился с ним своими мыслями насчет перевода постепенного износа клеток в ступенчатый. Леонид Михайлович высмеял меня, назвал мою идею завиральной. Как раз в то время у него произошли неприятности…
В лаборатории Круглов, в белом халате, стоит у сетчатой клетки с парой кроликов. Палочкой придвигает капустные листья к одному из них, а тот лишь вяло шевелит ноздрями, сидит безжизненно.
— Ешь, ешь, братец, — уговаривает вполголоса Круглов. — Что это ты кочевряжишься? Смотри, как твоя подружка рубает. Ешь, ушастенький, вкусная же зелень. Ну?
— И этот подыхает, — говорит, подойдя к клетке, научный сотрудник Данилов, очкарик средних лет. — Слышите, Леонид Михайлович? — обращается он к Штейнбергу, сидящему на краешке стола. — Подыхает тридцать четвертый.
Штейнберг, лысоватый, с худым, резко очерченным лицом, не отвечает. Он читает «Физиологический журнал», хмурится, ногой покачивает.
— Дозу надо изменить, — говорит Данилов. — Или вовсе от солей магния отказаться. Слышите?
Штейнберг отбрасывает журнал, ворча:
— Непотребщина, словоблудство… А еще членкор!
— Вы о чем, Леонид Михайлович?
Штейнберг подходит к клетке, смотрит на обреченного кролика.
— Н-да… Похоже, что теперь за физиологию взялись. Вон, полюбуйтесь. — Кивок в сторону брошенного журнала. — Статья Колесникова о нервной трофике. Автор уважаемый, ждешь от него нового слова. А в статье ничего путного. Неясные обвинения тем, кто отступает от павловского учения. И похвальба. Дескать, наш Павлов доказал на собаках изменение питания сердечной мышцы под влиянием нервов раньше, чем англичанин Гаскелл — на черепахах… Да, дозу рассчитать придется заново, но от фторида магния пока не откажемся.
— А обвинения — кому? — спрашивает Данилов.
— Кому-то. Без фамилий. Черт-те что. Функция у науки, что ли, изменилась?
— Что вы имеете в виду, Леонид Михайлович?
— Что имею в виду? А вот что, — рубит Штейнберг. — Имею в виду, что главной задачей науки стало не исследование жизни, а установление приоритета. — Он проходит к своему столу, садится. — Юра, дайте журнал наблюдений. Как ребятишки, — ворчит он, — которые во дворе хвастают, чей папа сильнее. Еще можно стерпеть, когда газетчики этим хвастовством развлекаются. Но когда ученые мужи то же талдычат в научном журнале, это ни к черту не годится. Капуста породила брюкву…
Штейнберг листает журнал, положенный перед ним Кругловым.
— Смотрите, какой вчера был подскок содержания АТФ. А сегодня что?
— Я еще не взял пробу, — говорит Круглов. — Не успел. Да и так видно, что резкое снижение. Кролик почти не двигается.
— «И так видно»! С такой методикой наблюдений, Круглов, вам не в ученые надо, а в шоферы.
— Леонид Михайлович, вы… полегче, пожалуйста. Я ведь тоже могу… по-боцмански ответить.
— По-боцмански? — заинтересовался Штейнберг. — А ну-ка давайте. Давайте, давайте!
— Не хочу. Боюсь, штукатурка обвалится… Вы же знаете, у меня скоро защита диплома, я кручусь, еле успеваю там и тут.
— Надо успевать, — жестко говорит Штейнберг. — Вся штука жизни в том, чтобы успеть дело сделать.
— Замечательная мысль. — Круглов начинает подготовку к взятию пробы. — Я запишу ее на манжете.
В лабораторию стремительно входит Рогачев.
— Привет, коллеги!
— Здравствуй, Глеб, — отвечает Штейнберг. — Кончили заседать?
— Какое там! Драка только начинается. Завтра еще целый день.
— Ну и кого бьют?
— Да трудно сказать. Вирхова — вот кого беспощадно…
— Ну, Вирхов от этого не перевернется в гробу. Постой, Глеб, — останавливает он Рогачева, направившегося в свою загородочку. — Скажи прямо, тут свои люди: Сперанского долбают?