9
— Кумби, — сказал мне девичий голос, — мне надоели твои фокусы и твои привычки. Ты вечно куда-то торопишься. Что за беспокойная натура! Но зачем тебе торопиться на Венеру? Там необжитой мир, противоестественная, неприспособленная для человека среда. Все это твое очеркистское тщеславие, желание показать, что ты ничего не боишься. Но ведь на самом-то деле ты очень боишься, я знаю.
— Ничего ты не знаешь, Мария, — ответил я. — Я боюсь только одного — сомнений. В прошлом году провел целых два месяца с тобой и не написал ни строчки. Ты заронила сомнение во мне, ты и твои скептические, насмешливые друзья, находившие, что во мне много энергии и мало таланта, что мои корреспонденции схематичны, а очерки поверхностны, что я не умею сказать о космосе ничего, кроме банальных, всем надоевших фраз. И если я не талантлив, поверхностен, за что же ты любишь меня, Мария?
— Разве любят за что-то? Любят ни за что. За то, что ты вот такой как есть, ты и твоя улыбка, ты и твой лоб, ты и твои вечно взлохмаченные волосы… За то, что ты здесь со мной…
— Здесь? Но надолго ли? Сейчас я здесь, а через сутки я буду далеко за пределами биосферы. Я и мои волосы превратятся в воспоминание. Разумеется, для тебя. Сам я очень сильно буду чувствовать свое присутствие в безгравитационной среде, в среде, где не на что опереться и где мысль подсказывает тебе, что, потеряв тяжесть, ты значительную часть себя оставил на уютной Земле.
— Себя? Опять себя? А разве ты не будешь думать обо мне?
— Чтобы думать о тебе, нужна точка опоры, гравитация, твердое тело под ногами. Но когда висишь, не ощущая ни потолка, ни пола, думаешь, что хорошо бы сейчас постоять или посидеть, думаешь о самых элементарных вещах. А ты, дорогая Мария, сложная личность, слишком сложная. И я люблю тебя вместе со всей твоей сложностью, со всеми твоими причудами. Но люблю только тогда, когда чувствую под ногами твердую почву…
— Раз ты дорожишь твердой почвой, зачем же тебя тянет туда?
— Профессия. Склонности. Я очеркист. Я описываю необыкновенное. А чтобы описывать, надо видеть своими глазами.
— У тебя нет фантазии…
— Возможно. Но я очеркист. Очеркисту нужна трезвость, точность, любовь к факту. Ты ведь тоже факт, Мария. И за это я люблю тебя. Ты конкретна. Вещественна. Слишком конкретна. А я люблю вещественность, то, к чему можно прикоснуться.
— Ты пошляк, Кумби. Обыкновенный, заурядный пошляк.
— Возможно. Но почему же ты любишь пошляка?
— Не знаю. Не знаю, за что люблю тебя. А вот за что не люблю твои очерки — знаю. За отсутствие поэзии. За чрезмерную трезвость. За обыденность. Человечество всегда смотрело на мир сквозь призму мысли, сквозь призму чувства, а ты смотришь на все бесстрастно, как объектив.
— Значит, полюбив меня, ты отделила меня от моих очерков, от моей профессии, от моей работы? Раз ты любишь меня, значит все же не отрицаешь?
— Не знаю. Может, я люблю тебя, одновременно отрицая. Это слишком сложное чувство, Кумби.
— Призма! Призма! Пустые слова. Я смотрю на мир без всякой призмы. Как объектив! Ну и что же! Я очеркист. Мой бог — факт. Я добываю факты с риском для жизни. Космос — это не прогулка в лесу. Там неуютно…
Я почувствовал легкую теплую руку девушки на своем плече. Она провела пальцами по моим волосам, взъерошив их. А затем поцеловала меня.
— Милый мой объектив, не сердись. Я ведь это нарочно, чтобы тебя немножко подразнить…
А вот и Венера. Не очень-то ласковая планета. Жарко. Темно. Душно. Но люди привыкли. Работают. И веселятся кто как умеет.
Хотя многие считают меня скептиком, я очень люблю людей. Меня постоянно тянет к ним, где бы они ни трудились: на дне ли Тихого океана, среди бездушных плоскогорий Луны, в бездонных вакуумах, где созидались новые космические станции, искусственные острова и миниатюрные материки. У очень люблю людей, и люди тоже меня любят. Они снисходительно смотрят на мои недостатки и всегда умеют оценить и заметить достоинства.
Я очень люблю людей, и, может, потому у меня много друзей и знакомых во всей солнечной системе. Вот и сейчас я только появился на Венере, но уже слышу:
— А! Кумби? Здорово!
Какой-то парень, по-видимому местный старожил, сверкая жизнерадостными негритянскими зубами, ударяет меня ладонью по плечу.
— Здравствуй, — говорю я неуверенно. Где я видел этого парня?
— Хороший очерк ты написал. Ребята были довольны.
Он смеется.
— Только вот перепутал имя того робота, с которым я ремонтировал трассу. Его звали не Дэмби, а Эмби.
— Надеюсь, он не обиделся?
— Ничуть. Он не из обидчивых. Надолго к нам? Впрочем, надолго тебе нельзя. Ждут на Луне, на Марсе и еще в ста местах. Ты изменился. Пополнел. Это зря. А я?
— Ты тоже чуточку изменился.
— Еще бы! Я ведь женился. А жена… Самая симпатичная женщина во всей солнечной системе.
Парень рад мне. Искренне рад. Мой очерк доставил ему удовольствие. Но не всем доставляют удовольствие мои очерки. Администратор гостиницы спросил меня вчера:
— Кумби? Журналист и писатель? Что-то, припоминаю, читал… — И после паузы: — Слишком натуралистично пишете. Поэзии маловато и красоты. Поэзии. — Он нравоучительным тоном повторил это слово.
Вероятно, за то, что в моих очерках не хватало поэзии, он дал мне самый тоскливый номер с окном на пустырь и со старым, испорченным роботом, который вместо заказанной мною чашки кофе принес тарелку куриного бульона.
— Я заказывал кофе, — сказал я роботу, — не куриный бульон.
— Нет, вы заказывали бульон. Я не человек, а машина, и не мог ошибиться.
— Бывает, и машины ошибаются, да еще как!
— Прошу быть корректным, — сказал робот. — Надо уважать вещи.
— Извините. Я был не прав.
Не прав? Но я не мог заказать куриный бульон. Не мог! Язык не повернулся бы. С детства не выношу запах куриного бульона. Значит, все-таки робот ошибся, а не я. Но он вещь. А с вещами тоже надо обращаться вежливо.
Робот ушел и вскоре вернулся. Но вместо кофе он принес чаю. Что-то испортилось в его механическом устройстве. Какой-то винтик. Администратор не мог не знать об этом. Но он, по-видимому, недолюбливал журналистов. Черт с ним, с этим администратором. Выпью чаю вместо кофе и сяду писать очерк.
Работа давалась мне нелегко. Но на Венере все много работали. Там никто не ленился.
Набросав две страницы (описание венерианского пейзажа), я почему-то вспомнил гостиничного робота. Мне вдруг стало жалко его, словно он был не вещью, а старым, усталым и больным человеком.
Бог знает для чего этим роботам придавали сходство с людьми! Конструктору и кибернетику давали в помощники художника или скульптора, чтобы приобщить их к современности, что ли? Художник старался изо всех сил, не хотел отстать от века. И все равно отставал. Ну зачем он придал печальное выражение лица этому механизму? Для чего? Из подражания древнему Рембрандту? Вот эпигон!