Да, я об этом не думала. А если бы и думала, изменилось бы что-нибудь? Могла бы я не полюбить Матвея, не знаю…
Наконец этот долгий день кончился. Наступил вечер. С минуты на минуту должен прийти Матвей. И только теперь, когда в комнате все было убрано и стол красиво накрыт (мама все-таки настояла на своем, и мы сделали пельмени), когда остались считанные минуты до его прихода, меня стал мучить страх, и я даже пожалела, что пригласила Матвея к нам домой. Это из-за мамы. Он ведь не знал, что мама передвигается только в кресле на больших колесах, а сама ходить не может. Матвей знал только, что у нее что-то там с ногами, поэтому она ушла с работы. А вдруг он что-нибудь скажет? Нет, он ничего не скажет. Но, может быть, как-нибудь так посмотрит. Если только он посмеет посмотреть на маму с жалостью, я его возненавижу. Лучше бы я его не звала…
В дверь постучали, и вошел Матвей, такой нарядный, в костюме и в белой рубашке. В руках у него были две белые розы и коробка конфет. Я потянулась схватить розы, но Матвей отвел мои руки слегка, посмотрел на меня как-то даже насмешливо, подошел к маме и подарил ей розы. А конфеты положил на край стола. Он заговорил с мамой так, Как будто знал ее тысячу лет и сто лет не видал, и как будто меня даже и нет в комнате. Я стояла растерянно, не зная, что делать. Матвей даже не смотрел на меня. Спасла меня мама. Она перебила Матвея, слегка дотронувшись рукой до его руки, и сказала:
— Тата, кончай хозяйственные дела и давай к столу! Фартук не забудь снять.
Я бросилась на кухню и стащила с себя фартук, взяла хлебницу с тонко нарезанным хлебом и подошла к столу. Все было очень красиво: помидоры, красные и желтые; в миске пельмени, густо посыпанные перцем, от миски поднимается душистый пар; на блюде совсем крошечные маринованные корнишоны и еще помидоры, фаршированные салатом.
Я увидела, что Матвей смотрит на меня, и мне стало стыдно, что я так хвастливо рассматривала стол; я, кажется, покраснела, но Матвей улыбался сейчас совсем по-другому, чем тогда у двери. Улыбка его была ободряющей. Он тоже только на секундочку посмотрел на стол и так же на секундочку прикрыл глаза, как будто бы кивнул мне. Он совсем сейчас не смеялся надо мной, а как будто благодарил, как будто понял, что это я для него…
Я была рада, что он не стал подкатывать к столу мамино кресло, как это почти всегда делали другие. Мама и сама прекрасно управлялась со своим креслом. Матвей не был чересчур приторно-вежливым, чего я тоже боялась.
И вообще все было чудесно. Мы говорили о музыке, и оказалось, что Матвей, так же как и мы с мамой, тоже очень любит Баха. К тому же он прекрасно разбирается в проигрывателях и в стереозвучании и посоветовал нам с мамой купить «Эстонию», которая звучит не хуже импортного стерео и прекрасно выявляет верхние ноты, так что даже скрипка звучит почти как в натуре.
Потом разговор коснулся Шостаковича, и я спросила, слышал ли он последнюю, Четырнадцатую симфонию, и оказалось, что нет.
Он сказал:
— Давайте послушаем, если вы не возражаете.
Мама посмотрела на меня и спросила:
— А как же Моцарт?
Но я махнула рукой и побежала к шкафу доставать пластинку. Мы слушали Четырнадцатую. Это такая музыка, которая сразу отрезает тебя от всего, что ты чувствовала, думала. Как будто кто-то берет тебя, как щенка, за загривок и бросает с знакомой земли в черноту неба. Я не могу сказать, что мне все понятно в этой симфонии. Но чувство, что я оторвана от земли и меня носит где-то там в черноте, я испытывала каждый раз, когда слушала Четырнадцатую. И это было жутковато.
— Это великая музыка, — сказал Матвей, когда я сняла пластинку. — Да, это великая музыка. Шостакович сдвинул пределы жизни и смерти. Он услышал жизнь в смерти. Я чувствую, что меня уже нет, я превращаюсь в холодного болванчика, меня едят черви, но и они умирают, и через мои кости прорастают корни деревьев. Но и их срок кончится, и они засохнут. Мои останки вместе с останками корней размоют дожди, разнесет ветер, и от меня останутся лишь пылинки. Но пылинки эти не погибают, они носятся в космосе, они стремительно бегут в общем движении, и может быть, одна пылинка, оставшаяся от меня, станет началом новой планеты…
Мама задумчиво посмотрела на Матвея.
— У вас свое понимание этой вещи. Вашему оптимизму можно позавидовать. Я в этой вещи чувствую прежде всего трагизм смерти. Она приходит по-разному. Иногда человек готовится к ней загодя и встречает ее окруженный толпой близких и провожаемый напутствием священника, как будто отплывает в дальний путь, а иногда она глупа и внезапна: шел по улице, и упал балкон. Иногда это избавление от мук, и она желанна, а иногда ужас невыносимого страха охватывает человека. И все же смерть всегда одинакова. Как ни крути, а это самая большая и самая трагическая тайна. И мы ничего не знаем о ней. Ровно столько же, сколько знали, когда грелись у костров и жили в пещерах.
— Дарья Георгиевна, а тайна рождения? Разве это не сильнее а не величественнее?
— Нет. Конечно, нет! О рождении мы знаем куда больше, и не только знаем, скоро будем управлять рождением. Белок — в сущности, основа жизни — уже создается искусственно. Да мы не успеем оглянуться, как настанет время, и мы будем выращивать младенцев в пробирке, а бифштексы синтезировать из дыма. А вот тайна смерти… я не уверена, что человечеству вообще удастся открыть эту тайну. Развитие медицины, более обеспеченная жизнь — все это только оттяжка, жалкая оттяжка, и все равно жизнь человека будет проходить в вечном ужасе перед пропастью смерти.
— Я не ожидал встретить в вас такой пессимизм, Дарья Георгиевна…
— А я и не называю это пессимизмом. Вот животные вовсе не знают, что такое пессимизм, а страх смерти им знаком, это у них в крови, они с этим рождаются, они получают его по наследству от предков. То же и у человека. Конечно, у человека это несколько заглушается разумом, но только отчасти. А вообще я считаю, что страх смерти, увы, — это неизбежный компонент естественного гармоничного человека. Пожалуй, даже именно это — конечная неизбежность для всех и создала у человечества какие-то самые общие нравственные нормы, в частности — уважение к могилам предков. Помните у Пушкина:
Два чувства дивно близки нам —
В них обретает сердце пищу —
Любовь к родному пепелищу,
Любовь к отеческим гробам.
На них основано от века.
По воле бога самого.
Самостоянье человека,
Залог величия его.
Я сидела, слушала маму и Матвея и думала вот о чем.
Я знаю, почему мама так говорит. Знаю. Потому что она прожила целую зиму в подвале, где через стенку, в соседнем подвале, лежали трупы сотрудников и друзей. Она знала этих людей, привыкла уважать их, восхищаться их знаниями. И вот день за днем, видеть это было невыносимо, люди худели и желтели, становились вялыми и безразличными. Однажды они не вставали со своих раскладушек или падали прямо среди дня за работой, и их невесомые трупы переносили в соседний подвал.