Девчонка по-прежнему смотрела на меня широко раскрытыми глазами, словно увидев привидение, и, кажется, совсем не слышала. Я замер с раскрытым ртом, не зная, как себя вести.
– Нужно под горячий душ… понимаешь?
Глаза ее раскрылись еще шире, выражая такое удивление, какого я в жизни своей ни у кого не видал. Я бы сказал, глаза ее стали, как у удивленной кошки. Она смотрела то на облицованную плиткой ванную комнату, блестящую сталью, мерцающую плафонами, матовым хромом, мягкими линиями пластика, то на меня, и глаза ее темнели всё больше.
Чуть позже я понял причину недоумения, царившего в карих омутах ее души. В обычных домах нет двух ванных комнат, где можно купаться независимо друг от друга.
– Я буду здесь, – неловко объяснили скомканные слова, в то время как руки рывком открыли другую мутно-стеклянную дверь. – Если что-то надо, можешь позвать, – и захлопнул дверь за собой быстрее, чем увидел ее изменившиеся глаза.
Некоторое время горячие вода и пар исцеляли холод, пробравший меня до костей, а взбитая белая пена лезла в уши, нос и глаза. Потом всё закончилось. Возбужденный случившимся, в сильном волнении от того, что же будет дальше, я прислушался к происходящему за перегородкой. В моей ванной комнате, внезапно ставшей таинственной и чужой, появилась обнаженная тайна, которую вот уже несколько месяцев я пытался почувствовать и понять.
Там шумела вода. Гостья осторожно поливалась из душа, фыркая, как тюлень, и, верно, смывая с волос мой шампунь. Я расчесывал короткие волосы папиной деревянной расческой, стоя напротив его зеркала в полный рост, у полки с его одеждой и его дорогой косметикой, раздумывая, одеться ли сейчас в его футболку, попросить тюлениху выдать мне майку, носки и трусы или голым отправиться в комнату, где всё это тоже было… Таким запомнилось первое вмешательство девочки в мою жизнь: причиняющее неудобство, очень смущающее, но притягательное. Победило стремление к простоте: надев папин махровый халат, я важно прошествовал в комнату, где, переодевшись, снова почувствовал себя собой.
Минут пять я ходил под дверью кругами. Затем пересилил себя и спросил:
– Ты как?
– Да, – ответили из-за стенки после недолгого молчания. – Хорошо.
Голос стал спокойнее и теплее. Не столь пронзительно-грудной, как там, на ограде. Более расслабленный, мягкий.
– У меня есть футболка и шорты, – я держал в руках и то, и другое, а также носки. – Положу у дверей.
Опять тишина. Даже вода стала течь тише. Наконец, фыркнув с досадой, девочка сказала:
– Да. Хорошо.
Но сделать я ничего не успел. Дверь немного подергалась и отъехала в сторону. Спасенная стояла, как была, одетая в свои мокрые вещи, и моргала, не зная, что сказать. Я протянул ей одежду и отвернулся. Она закрыла дверь и зашуршала сначала полотенцем, потом остальным.
– Как тебя зовут? – раздался ее голос, уже чуть более звонкий.
– Сережа, – ответил я. Кашлянул, раздумывая, и всё же добавил: – Сергей Сергеевич Николаев.
– Спасибо тебе, Сергей Сергеевич Николаев, – сказала она с чувством. – Ты меня вообще-то спас.
– От кого? – не зная, что еще спросить, спросил я.
– От грозы, – она неожиданно фыркнула снова. – Из плена.
– Тебя как звать?
– Светлана Александровна Воробьева. Света.
– А-а.
Дверь открылась. Мокрая ткань уже не облепляла ей спину и грудь, а значит, смотреть было можно спокойно. Шорты, как и футболка, топорщились, немного широковатые, – типичный гавайский стиль. В этом одеянии ее запечатленная моими глазами стройность слегка смазывалась, и тонкие руки-ноги торчали, как заячьи лапки из дедморозовых валенок. Расчесанные волосы она тут же завела за уши, открывая чистое, светлое лицо, крапленное угасающими веснушками – была середина сентября. Живые глаза ее уже исследовали меня и окружающее пространство, а влажные розовые губы за несколько секунд пережили гамму неуловимых движений, складываясь то в едва заметную, чуть растерянную улыбку, то в озадаченное непонимание, то в нескрываемое восхищение царящим здесь комфортом.
– Слушай… Можно я… – Она смутилась, сжимая в руках свои вещи. – Их надо посушить.
Помимо всего прочего, у нас была машина для быстрой просушки стираного белья, пользоваться которой я, конечно, умел. Многочисленные горничные, нанятые отцом, в служебном рвении относились ко мне с трепетом, постоянно таская по дому. Священнодействия мытья посуды, уборки комнат, стирания, сушки и глажения белья запечатлелись во мне с раннего детства, равно как и все эти красотки, с которыми невозмутимо общался отец и которые изредка оставались у нас ночевать.
– Давай, – кивнул я и, приняв из ее рук мокрую ношу, поочередно растягивая вещи на каждой из складных рам, опустил крышку, включая поддув.
– Пошли отсюда. Как высушит, выключится сама.
– Сережа, – сказала она, – а мне можно посмотреть ваш дом?..
Папа многое вложил в наши стены. Но только теперь, глядя на ее постоянно расширенные глаза, робкие руки, страшащиеся взять что-нибудь, что ей то и дело хотелось бы пощупать или рассмотреть, я понял, в насколько благоустроенном замкнутом мирке мы живем. От ее звонких, взволнованно-кратких вопросов и фраз, ее интереса и возбуждения дом наполнялся смыслом, оживал.
Вспомнив о вежливости, я предложил гостье чай, всё не решаясь спросить, какого рожна ей понадобилось лезть через нашу стену к нам во двор. На изобилие печений и конфет она смотрела с недоверием, стараясь не брать больше, чем «чуть-чуть». Я подумал, что жизнь там, за стеной, в полуразрушенном общежитии, вряд ли была богатой, и внутренне понял ее осторожность.
– Хочешь знать, зачем я лезла через забор? – внезапно спросила она, поднимая глаза поверх блестящей золотым обводом чашки. – Хочешь?
Я кивнул.
– Всегда хотела посмотреть, кто здесь живет. Сквозь деревья ничего не видно. В детстве думала, здесь живет принц. Ну, раньше. Давно.
Я молчал, не желая говорить. Чувствуя, что скажу не то.
– Слушай… – Она смотрела куда-то в стену, рассеянно гладя пальцем фарфор, – у вас такой замечательный дом… Богатый, но… не бездарный.
Улыбка, медленная, осветила ее и без того озаренное внутренним спокойствием лицо. Я не двигался и, кажется, не дышал. Больше всего тогда я боялся своего голоса, который неотвратимо предаст, и того, что всё это – сон.
– Как зовут твою маму? – спросила она тихо, снова пристально глядя на меня.
Мне не хотелось говорить. Я открыл рот и хрипло прочистил горло.
– Как тебя. Светой.
Почему-то мне не хотелось говорить этой девочке, что мы с нею, возможно, двоюродные или троюродные брат и сестра. Что мама моя, скорее всего, приходится ей тетей, и что выросла она в том же самом дворе, рисуя картины детства, подобные картинам, в которых моя гостья жила каждодневно.