решил её. В этом вы убедитесь, когда прочтёте мои записи до конца.
— Вы хотите сказать, что это…
Профессор помахал моей тетрадью.
— Это заявка на получение Ленинской премии, Самуил Яковлевич. Или, на худой конец, Нобелевской.
Поначалу мне казалось, что я оказался на экзамене. Самуил Яковлевич Перельман забрасывал меня вопросами, на которые у меня (как ни удивительно) находились ответы. Откуда я черпал информацию — не понимал и сам. Потому что уже после упоминания потока Риччи Гамильтона сообразил: ничего подобного настоящий Александр Усик знать не мог (поток, названный так из-за присутствия в нём тензора Риччи, был использован Ричардом Гамильтоном после тысяча девятьсот восьмидесятого года). А сам я ничем похожим в прошлой жизни не интересовался (раньше я не понял бы и сотой части тех слов, которыми сыпал сейчас). В ответ на мои слова профессор Перельман недоверчиво морщил нос. Но всё же он не без интереса выслушивал мои пояснения.
— …Тензор Риччи часто рассматривается как среднее значение кривизны сечения или как алгебраический след тензора кривизны Римана, — вещал я. — Для анализа существования единственности потоков Риччи чрезвычайно важно, что тензор Риччи может быть определён в локальных координатах формулой…
Я придвинул к себе очередной листок, вещал тоном опытного лектора и при этом торопливо рассыпал по серой странице математические значки и символы. Причём сам удивлялся той информации, которой буквально фонтанировал. Выдавал такие мудрёные фразы, каким позавидовал бы любой из авторов книг, просмотренных мной в больнице. И совсем не факт, что они сумели бы меня понять. Потому что Самуил Яковлевич Перельман тоже переспрашивал меня едва ли не ежеминутно — заставлял разжёвывать каждую третью фразу. Профессор придерживал очки за дужку, сквозь линзы следил за продолжением моей мысли, что выливалось в уравнения, а после и в готовые формулы — на бумаге.
— …Здесь мы обозначаем «R» скалярную кривизну, — продолжал говорить я. — Назовём это нормализованным уравнением потока Риччи. Таким образом, с явно определённым значением масштаба…
— Но это при условии, что каждая из римановых метрик равна единице, — перебил меня Перельман.
— Разумеется, Самуил Яковлевич. Это возможно, поскольку «М» компактно. В более общем плане это было бы возможно, если бы каждая риманова метрика имела конечный объём…
— Но тогда получается, что…
Я едва ли не черепашьим шагом пробирался сквозь выстроенные в моих записях рассуждения, оказавшиеся для заведующего кафедрой высшей математики Зареченского горного института непроходимыми чащобами. Не бросал профессора наедине с моими неочевидными для него выводами и рассуждениями. Буквально строку за строкой расшифровывал для Самуила Яковлевича казавшуюся мне раньше незамысловатой информацию. И чувствовал себя в шкуре Эйнштейна, явившегося объяснять высшую математику студентам-филологам. Подобные ощущения я испытывал, когда «разжёвывал» задачки Славе Аверину (тот рассорился с цифрами ещё в начальных классах). С удивлением понимал, что мои слова не находили чёткого понимания и у профессора.
Через сорок минут беседы, к окончанию первого урока, я перестал ощущать себя экзаменуемым. Теперь мои функции больше походили на преподавательские. Я бегло пересказывал ход своих размышлений, изложенных в тетради. Задерживался на тех моментах, на которых у профессора начинало пробуксовывать восприятие моих мыслей. Как в случае с тем же потоком Риччи Гамильтона. Да простит меня господин Ричард Гамильтон, но использованное им дифференциальное уравнение в частных производных для римановой метрики в этой реальности обретёт новое название. «Поток Риччи Перельмана-Усика», к примеру (или «Перельмана-Попеленского-Усика»: жадничать на данном этапе я не намеревался).
Виктор Феликсович Попеленский не участвовал в наших с профессором дебатах. Поначалу он и вовсе оставил нас на кафедре — вернулся на пару. Практическое занятие по высшей математике я сегодня отсидел не в аудитории вместе с прочими студентами. Я провёл его, сидя за столом профессора Перельмана — Самуил Яковлевич пристроился на скрипучем стуле по мою правую руку, заглядывал в мои записи, не переставал сыпать уточняющими вопросами. И не скрывал огорчения, когда очередной звонок позвал меня на лекцию по физике. Профессор вырвал у меня обещание вернуться после окончания занятий на его кафедру. Пообещал напоить меня чаем и даже посулил угостить немецким горьким шоколадом (привезённым ему из братской ГДР).
Я согласился на уговоры Самуила Яковлевича (хотя и долго колебался — набивал себе цену). После занятий вновь увидел на кафедре Феликса. Поначалу посчитал того лишним. Но доцент показал себя с неожиданно хорошей стороны. Он не встревал в разговор (хотя какое-то время прислушивался к моим речам, сидя с дымящейся сигаретой около приоткрытого окна). И не пытался взглянуть на те каракули, что я вычерчивал для профессора на бумаге. Но Попеленский оказался неплохим добытчиком. Он не только заваривал для нас ароматный чай со смородиновым листом, но и раздобыл в столовой гору всевозможных булок и пирожков. Отыскал он и пачку «Беломорканал», когда у Самуила Яковлевича закончились папиросы.
* * *
Завершились наши посиделки на кафедре уже затемно. В моём голосе к тому времени прибавилось хрипоты (всё же навыков публичных выступлений моему новому телу пока недоставало). Профессор Перельман едва ли не безостановочно потирал воспалённые глаза. А Виктор Феликсович пусть и не переставал курить (он вынимал новую сигарету из пачки в аккурат каждые полчаса — по этому его действию можно было засекать время), но выкуривал едва ли половину сигареты, прежде чем безжалостно сминал её в пепельнице. Настенные часы подсказывали, что я разъяснял математикам два первых десятка страниц своей работы едва ли половину того времени, что затратил на всё доказательство гипотезы Пуанкаре.
Профессор Перельман всё ещё не поверил, что я решил одну из «задач тысячелетия» (пусть прямо мне об этом и не говорил, но улыбкой отвечал на мои бахвальские утверждения). Находил мои рассуждения «интересными» и «прорывными» — «перспективным направлением для поиска настоящего доказательства». Я не обиделся на его недоверчивость. Понимал, что со стороны мои слова действительно казались бахвальством подростка, нахватавшегося по верхам математических знаний. Потому я заранее готовился к долгим и нудным объяснениям факта, что мои «верхи» — это глубокие и серьёзные знания. Причём, доказывал это и самому себе. И так же, как и профессор Перельман, не перестал сам себе удивляться.
Просигналил о том, что пора заканчивать с объяснениями, Самуил Яковлевич. Он снял очки, положил их на стол. Виновато улыбнулся, когда я прервал свою речь (вновь свернул в сторону — к теореме Новикова о топологической вариативности классов Понтрягина). Пожаловался на возраст, на потерю концентрации, на позднее время и свою привычку рано ложиться спать. Заявил, что уже тонет в потоках новой, не обдуманной и