– Вина, лимонной воды, ягодный взвар? – осведомился подручный.
– Отвар шелкоцветки, если есть, – отозвался Хэсситай.
– Есть, как не быть, – явно подражая толстяку в его несуетливой степенности, отозвался подручный и удалился.
Байхин проводил его взглядом и вновь улегся, закинув руки за голову.
– Давно бросил мечом махать? – Голос Хэсситая звучал неразборчиво.
– Да почитай, годков пятнадцать, – ответствовал банщик, вовсю трудясь над его спиной. – Вот как мне пузо пропороли, я это дело и бросил. Болел я тогда долго… а потом – ну, вы б меня видели! Худущий, что твоя жердь!
Байхин сдавленно фыркнул: вообразить банщика худым оказалось ему не под силу.
– Нанялся я тогда к здешнему банщику в подручные, – пробасил толстяк, продолжая орудовать. – Одежки выдавать и пересчитывать. Что потяжелей – мне тогда невмочь было. А как банщик помер с перепою, я так при сыне его и остался.
Так, выходит, молодой парень – не подручный, а хозяин?
– Толковый парень, – одобрил Хэсситай. – Заморенный только.
– Это он сейчас заморенный, – возразил толстяк. – А тогда и вовсе не жилец был. Ничего, выровняется. Через годик-другой женю его. В самой ведь уже поре малец.
– Это верно, – согласился Хэсситай, переворачиваясь на спину.
– А вы когда мечом махать бросили, господин киэн? – не без опаски полюбопытствовал банщик. – Или… не бросили?
– Бросил, – лениво отозвался Хэсситай. – Лет уже двадцать, как бросил. Бывает, что и таким, как я, удается другим ремеслом заняться. И до сих пор ни одна душа живая… нет, но надо же мне было на тебя наскочить!
– А вы что же, совсем по баням не ходите? – удивился толстяк.
– Отчего же, – возразил Хэсситай. – Вот только в массажную не заглядываю. И ни разу еще не встречал банщиков из бывших воинов… не в обиду будь сказано.
– Какая тут обида, – ухмыльнулся толстый банщик.
Дело у него было поставлено отменно. Едва только он отнял руки от Хэсситая, как в то же самое мгновение раздался перестук бамбуковин. Младший банщик, облаченный в длинное темно-коричневое одеяние, внес небольшой подносик, уставленный чашками, крохотными мисками с сухим и соленым печеньем, цукатами и тыквенными семечками, а также прочей утварью для приятного поглощения напитков и закуски. В центре подноса красовался пузатый сосуд для кипятка и маленький заварник из тяжелого фарфора с темно-синей подглазурной росписью – старинные вещи, теперь таких не делают, теперь такие покупают у торговцев древностями за бешеные деньги. Вот только эти предметы никогда не слыхивали тяжелого дыхания оценщика из антикварной лавки, не изведали осторожных любовно-алчных прикосновений знатока всяческих редкостей. Их не купили, дабы потрафить моде на старину. Просто их приобрели очень давно – может, прадедушка прадедушки нынешнего владельца пленился их тяжеловесным изяществом, – а потом их любовно берегли из поколения в поколение. Небогатые люди обычно куда как ревностно относятся к той малой толике красоты, которая входит в их наполненную трудами жизнь. Сотни и сотни возчиков, рыбаков, ткачей, воинов, разносчиков, лекарей и прочего люда касались этих вещей изо дня в день – и простой белый с синим рисунком фарфор жил своей повседневной жизнью, переходя из рук в руки. Он помнил столько прикосновений, что был неизмеримо древнее всех своих ровесников, ведущих полусонное существование в доме богатого собирателя диковин, – и древностью своей мог гордиться по праву.
– А вот и шелкоцветка! – Хэсситай принял из рук молодого банщика поднос, поставил его на низенький столик, сам распечатал банку с отборными листьями шелкоцветки, сам и напиток заварил, вежливо отказавшись от услуг обоих банщиков.
– А вы, почтенные, нам компанию не составите? – осведомился он после того, как вручил Байхину небольшую тяжелую чашку с восхитительно ароматной жидкостью.
– Мы бы и рады, да никак нельзя. – Старший банщик растопырил толстые пальцы с крохотными вдавлинками от постоянного пребывания в горячей воде. – Это сейчас затишье, а скоро народ валом повалит, знай успевай поворачиваться.
– Если так, то и мы особо рассиживаться не станем, – заметил Хэсситай, с наслаждением прихлебывая из своей чашки.
Толстый банщик кивнул, и по его кивку молодой вновь покинул комнату. Вернулся он почти сразу же. На сей раз он нес с собой сумку Хэсситая и два небольших плотных свертка.
– А это что? – недоуменно вопросил Байхин, покосившись поверх чашки на загадочную ношу банщика.
– Одежда наша, – пояснил Хэсситай. – Все честь честью – выстирано, откатано и уложено так, чтоб не помять. Остается только развернуть и на просушку повесить, а потом хоть сразу надевай. Все как по первому разряду полагается.
– Но… а в чем же мы назад пойдем? – взвыл Байхин. – Мы ведь сменной одежды с собой не захватили…
– Так то – ты, – поправил его Хэсситай, – а я так захватил. И для тебя тоже. Одевайся.
– Но это не моя одежда! – возопил несчастный Байхин, уставясь на новехонький наряд, извлеченный из Хэсситаевой сумки.
– Я сказал твоя – значит твоя, – отрезал Хэсситай. – А если не нравится… как угодно. Хоть в банном кафтане на постоялый двор иди, хоть нагишом.
Байхин представил себе, на что он будет похож в фисташково-зеленом коротеньком банном одеянии на голое тело посреди людной улицы, и с трудом подавил нервный смешок.
– Спасибо, – выговорил он куда-то себе под ноги и принялся облачаться во все новое. От купленной Хэсситаем одежды еще исходил еле уловимый запах самой ткани. Ношеное платье, даже и отстиранное дочиста, принимает запах своего владельца, а вот ни разу не надеванное пахнет шелком, холстом, шерстью – собственным своим естеством… чем-то новым… радостным, как ожидание праздника… а ведь недаром обычай велит по праздникам облачаться во все новое. До чего же восхитительно пахнет небеленое полотно простой рубашки – словно и впрямь у Байхина сегодня праздник какой-то!
– А вы и правда бывший воин? – с любопытством спросил молодой банщик, глядя, как Хэсситай расправляет рубаху, и явно гадая, что же в его теле, повадках, стати подсказало толстяку, кем раньше был этот заезжий киэн.
– Подслушивать нехорошо, – наставительно произнес Хэсситай, ныряя в свою просторную рубашку.
– Да я почему спросил, – произнес парень, смущаясь от собственной неожиданной настойчивости, – просто никогда бы на вас не подумал. У нас вот даже ткачи или мусорщики, и те парятся по нескольку часов, друг перед дружкой похваляются… или тоже воду погорячей потребуют – кто дольше усидит…
Толстый банщик фыркнул, зажимая рот рукой.
– Так то – ткачи и мусорщики, – невозмутимо ответствовал Хэсситай, проверяя, ладно ли завязан пояс, – а я все-таки бывший воин, мне гонору ради над собой измываться не с руки. Да я и вообще человек скучный, по правде говоря.
Байхин, по примеру толстяка, украдкой зажал рот ладонью, подавляя смешок.
– Скучный, – строго повторил Хэсситай. – Но с фанабериями.
Байхин посмотрел на него в упор и откровенно расхохотался. Когда Хэсситай толкнул тяжелую дверь, тело Байхина невольно чуть напряглось: он предполагал, что улица встретит его, разомлевшего после мытья и растирания, влажной сумеречной прохладой. Однако солнце, к его немалому удивлению, стояло совсем еще высоко; жаркое дыхание мостовой обдавало ноги.
– А я думал, уже стемнело, – поразился Байхин.
– Где там, – ухмыльнулся Хэсситай. – Мы ведь с тобой совсем недолго выступали. Это тебе по первому разу показалось, что долго, а на самом деле едва за полдень.
Байхин представил себе трясучий кисель, в который превратятся его мускулы после целодневного выступления, и ужаснулся. Не будь его решимость сделаться киэн так крепка, первое же выступление оказалось бы для него и последним.
– А я долго еще буду так… уставать? – неожиданно для самого себя спросил он.
– Нет, – уверенно ответил Хэсситай. – Так – нет. Ты ведь больше со страху устал, чем от работы. У меня поначалу тоже все поджилочки дрожали, а после привык. Да и ты уже, я погляжу, в себя пришел.
– Вполне, – кивнул Байхин. – Вот только есть охота, аж мутит.
– Дело понятное, – понимающе подхватил Хэсситай. – И поправимое.
Аппетит у Байхина и впрямь разыгрался не на шутку. Едва воротившись в «Свиное подворье», он первым делом заказал себе громадную порцию знаменитой свинины – впрочем, если Хэсситай от него и отстал по части еды, то ненамного. Вдвоем они отдали дань и свинине во всех и всяческих видах, и легкому горьковатому местному винцу, и свежим лепешкам, тонким и огромным, как скатерть. Под конец обеда Байхин едва челюстями двигал. Усталость вновь навалилась на него. Слишком много пережил он за день. Страх. Стыд. Гордость. Изнеможение. Неприметное разочарование будничностью одоления, ведомое актерам и воинам: «Так вот это и есть победа?» У него больше не оставалось сил испытывать хоть что-нибудь, кроме сытой истомы. Конечно, отобедав, надо встать из-за стола, не век же тут сидеть… но Байхину зевать и то не хотелось.