© Никки Каллен, текст
© ООО «Издательство АСТ», 2015
* * *
В 1984 году у группы Duran Duran вышел концертник под названием «Arena». На том диске, который есть у меня, десять песен. Мне всегда хотелось сказать Duran Duran, как они прекрасны. И я решила написать свою «Арену»; названия рассказов — это названия песен из альбома. Просто и концептуально, как тыквенные семечки.
Duran Duran, вы прекрасны!
Все прочие упомянутые-использованные имена, цельные или разбросанные, типа Даниэле Рустиони, Кайла Маклахлана, Венсана Касселя, Сина — это не совпадения — это все те же — тоже признания в любви.
Никки Каллен
Is there something i should know?
Мой отец был военным; окончил Суворовскую академию, «сурововскую» — как он называл ее в разговорах только для нас, «мальчиков», братьев, его двух сыновей; иногда младший брат просил его рассказать — о мечте, о решении; он зачитывался по ночам наполеоновским «Египетским походом», воспоминаниями маршала Жукова; мама вздыхала, будто роняла тяжелое, уходила на кухню, где всегда на холодильнике лежала книга Хмелевской, и курила — длинные белые сигареты, похожие на восковые свечки в православных церквях; она очень быстро устала быть женой военного; каждый переезд для нее становился не обретением, а потерей. А мы втроем оставались разговаривать; это мы умели: строить планы, прожекты по старому стилю; сидеть в креслах — их под нас тоже было три, голубых, плюшевых, с огромными, как лапы, подлокотниками, словно из мультиков медведи; «истинная сущность ваших душ», — приговаривала мама, когда в очередной раз, переезжая, приходилось тащить их на этажи. Жизнь родителей тогда казалась предметом с распродажи — ненужным, но красивым, то, что вспоминаешь, уехав надолго. А своя — белым пляжем в пасмурный день: только проснулся, отпуск, раннее утро, серая пена, выброшенные на берег ночным штормом морская капуста и отполированное стекло. Я всегда собираю такое стекло на море — гладкое, непрозрачное, — как жаль, что не это — деньги… Брат тоже мечтал стать военным; и стал; сейчас он где-то в раскаленной стране, пишет мне иногда письма, словно и не уезжал никуда — словно мы никогда не росли, не взрослели, не расставались; словно он пишет их сам себе; через времена; своему придуманному брату; как я отвечаю ему — не зная, какого цвета сейчас у него глаза. Прошла тысяча лет — двадцать восемь тысяч лет, фантастическое число, фильм «Солярис», замкнутое пространство, придуманное и повторяемое; я разошелся с женой и живу на белом пляже, сочиняю воспоминания, гуляю с собакой, боюсь ее потерять, замерзнуть сердцем. Еще здесь наступает осень, и море выбрасывает по утрам на бледный, как усталые лица, берег морскую капусту и отполированное стекло…
В год, когда брат поступил в академию — мама выкурила на кухне три пачки, я выносил мусор и сохранил одну, — мы опять переехали. Таскать кресла отец нанял грузчиков. Город был небольшой, очень старый; около тысячи лет; из такси он показался мне иллюстрацией к сказкам братьев Гримм. В несколько подъездов дом — из красного кирпича, высокие, узкие, словно стрелы, окна, словно не дом, а храм, — и всюду плющ; сердцевина лета, сирень, жасмин, отравленные короли. Я отнес документы в школу через два квартала — таких же зеленых и готических; а на обратном пути влюбился в девушку: она шла, легкая, как туман, в белом платье — абсолютно белом, хотя был конец рабочего дня, — восхищаюсь людьми, умеющими носить белый цвет, не собирая на подол и локти всю мировую пыль. Волосы у нее были темные, как и глаза — карие; лицо благородное, словно серебро, — я поймал отражение в витрине. Она заметила, что я иду за ней, улыбнулась. В руках она несла толстые, как плюшевые игрушки, пакеты из супермаркета. Я смутился и отстал; зашел в чужой двор — смотреть на красный кирпич стен столетней давности. Старушка, сторожившая на лавочке белье, рассказала, что весь этот квартал застраивался для купцов первой гильдии, — почти все они были связаны родственными отношениями, потому-то все дома одинаковые. «И кто здесь теперь только не живет, от привидений до странников»; и я ушел, рассказав в натуральный обмен основное о своей семье. Мир наполнился сказкой. Никогда он не был для меня отчаянием или страхом; не потому что я счастлив или глуп, надеюсь, — просто мне всегда хотелось говорить — рассказывать — слушать — сейчас писать — как слабость; другие любят сладкое. Когда облекаешь действительность в слова, она теряет общечеловеческий смысл — и становится твоей собственностью, как чувства, успевшие спрятаться в дневник; можно превратить во что хочешь. Вы когда-нибудь играли в «секретики»: когда роешь в земле ямку, кладешь обыкновенный фантик и сверху стекло, и закапываешь, несколько дней молчишь, а потом берешь друга и начинаешь искать, повествуя о невиданной красе? Вот что был для меня мир и что есть теперь — мое воспоминание о той осени в противовес этой — первой старой…
Я искал секрет. Разгадку и при этом — загадку. Все зашифровывал и терял ключ, потом с наслаждением, присущим глотку воды, вспоминал место и звук. Истории, реальность для которых — повод уйти в придумывание историй. Иногда мне казалось, когда я сидел в комнате, полной людей, что зашелестят крылья — огромные, как мосты, — разворачиваясь, будто веер, у меня за спиной…
У нашего подъезда тоже сидели на лавочке старушки. Их кожа напоминала мне газетную бумагу. Они проводили меня взглядами, похожими на снежки за шиворот; дома мама готовила обед.
— Люк, — меня назвали, кстати, в честь Скайуокера, — пока ты не успел скинуть кроссовки, сходи в магазин за солью, а то будете как в «Короле Лире» — страдать без любви…
Я спустился на один пролет — третий этаж — и, передумав идти в магазин, позвонил в первую дверь. Двери, кстати, тоже были одинаковыми, как белые рубашки, — сплошь подделка под черное дерево. Звонок отозвался в глубине квартиры эхом — словно там не было никакой мебели, а лишь полный зеркал танцевальный зал. Потом залаяла собака — тоже издалека; словно в квартире таились целые вересковые пустоши и кто-то охотился; а потом шаги — и дверь открылась, стремительно, как ветер в лицо, — я чуть не упал.
— Да?
Он был моих лет, ну, может, чуть старше — оттого, что глаза темнее и синева на щеках. Бледный, как вещи в сумерках; темные волосы в очень красивом проборе и с челкой, как с фотографий начала века; эдакий Феликс Юсупов. Нос и губы — как нарисованные карандашом средней твердости. Белая рубашка и черные узкие бархатные брюки; босиком. До этого я никогда не видел столь красивых людей — только та девушка в витрине — она напоминала его отражение. Собака, стройная, как туфли на шпильке, колли, запуталась в его ногах.
— Да? — повторил он. — Ты что, оглох? — будто мы прожили вместе не одну жизнь и здорово надоели друг другу — мушкетеры сто сорок лет спустя.
— У вас не будет соли?
— Соли? Которую в еду кладут?
— А есть еще какая?
— Для ванн, у меня сестра любит…
— Давайте, если не жалко.
Он смотрел на меня минуту — с тех пор мне нравятся кинофильмы, использующие молчание, как диалог; потом засмеялся:
— Ты кто? — вот так и выбираешь свою судьбу; но я не успел ответить: сзади меня раздался женский голос:
— Кароль, здравствуй, а кто этот мальчик?
Колли прыгнула сквозь меня в ее объятия — я обернулся, и это была девушка из витрины: вблизи она оказалась настоящей красавицей, словно кольцо из стекла или словарь с застежками, в перламутровом переплете.
— Не знаю; позвонил, попросил соли, не представился.
— Да, не по-английски как-то, — и я представился: — Люк, ваш новый сосед с четвертого.
— А, вы та семья военного, — сказала девушка и заволокла колли в прихожую, сняла ошейник и поводок с вешалки, полной шляп — соломенных, фетровых, с цветами, ягодками, шарфами — словно театральная гримерка. — Кароль, помоги, — парень придержал морду собаки. — А мы брат и сестра, Кароль и Каролина…
— Карамболина, Карамболетта, — спел Кароль фантастически серебристым голосом и подмигнул; пол под моими ногами превратился в стеклянный, и заплавали золотые, пурпуровые рыбы — настолько фантастическими, невероятными были эти брат и сестра, сказочными, как музыка Dead Can Dance, прикосновение к другим мирам. Потом Каролина вышла с собакой, оставив пакеты в прихожей; Кароль сел на черный, без пылинок, песчинок, словно черная дыра, ковер и стал в них шариться по-детски — в поисках интересного.
— Ничего интересного, — констатировал; я же все это время стоял у приоткрытой двери и наслаждался, словно видом из окна: сосны, водопад, Твин Пикс на краю земли. — Можешь сам посмотреть. Ни шоколада «далматинец», ни орехового масла, ни клубничного или персикового венгерского компота…