— Что это? — крикнул он в сумрак церкви, в котором сестра Лукреция поправляла свечи и убирала натекший воск. Она увидела его, улыбнулась, вытерла руки, взяла одуванчик и вышла с ним на свет.
— Цветок, — ответила, — одуванчик. Цветок солнца. Неужели ты их никогда не видел?
— Нет, — ответил Дэнми и задумался, сдвинув тонкие черные брови, будто она не про одуванчик сказала, а про судьбы человечества. Ей не понравилась эта складка между бровей, взрослая, усталая, она игриво коснулась одуванчиком его носа. Дэнми чихнул. Монахиня засмеялась.
— Смотри, Дэнми, — сказала она, — у тебя пыльца на носу. Ты влюблен.
В апреле отец Спинелло, глава прихода и приюта, подобрал на рынке маленькую девочку-нищенку, она воровала фрукты, привел ее, упирающуюся, орущую, в приют. Девочку назвали Анной. Сначала она все порывалась убежать, а потом всеобщее обожание примирило ее с приютом. У нее не было никого и ничего, кроме самых голубых и больших на свете глаз и дивного смеха. Когда она смеялась, мир будто трещал, звенел по швам и взрывался смехом сам. А засмеяться ей ничего не стоило. Все мальчишки в приюте были в нее влюблены, не отходили от нее ни на шаг, только Дэнми держался в стороне. Дэнми мог смеяться, смех его был серебром чистой пробы, словно заводили новую музыкальную шкатулку; люди оглядывались, улыбались восторженно на этот смех; но когда смеялась Анна, Дэнми кривил губы и убегал, зажав уши, словно что-то болело у него внутри от ее простого девчачьего смеха, несовершенного, но искреннего, как поделки из дерева. Еще Анна всегда улыбалась — сияюще и ало, и вы будто попадали в цветущий сад. А вот улыбки Дэнми никто никогда не видел.
Анна полюбила Дэнми; когда он пел, она плакала, стоя на коленях; когда он подходил, она умолкала и стихала, словно кто-то гасил в комнате свет; она поняла, что ее смех чем-то неприятен этому странному мальчику, но сдержать улыбки, сияющей и алой, в которой заключалось все ее сердце, не умела. А Дэнми ненавидел ее улыбку и однажды ударил Анну по лицу. На него кинулись все мальчишки, забыв про свой страх перед «ангелом», но их остановил отец Спинелло: «ну-ка, не сметь все на одного», и Анна, вскочив с земли, загородила Дэнми, хрупкая, как стебелек.
— Не трогайте его, не трогайте! — кричала она, размазывая по лицу грязь и кровь.
Дэнми оттолкнул девочку и отца Спинелло, шагнул в толпу — кто тронет, но толпа мальчишек расступилась перед ним. Он плюнул и ушел в улицы.
— Гордец, — прошептал отец Спинелло.
— Дьявол, — кинул кто-то Дэнми в спину из мальчишек…
Была глубокая ночь, когда маленькая Анна проснулась в своей маленькой постели; она спала в комнате с одной молоденькой монахиней, сестрой Лючией, которая называла ее сестренкой, заплетала косички по утрам, на ночь рассказывала кровавые истории про святых, как сказки. В высокое окно смотрела полная луна, такая огромная, будто что-то случилось в космосе и она вот-вот упадет на Землю. Какой-то далекий голос звал девочку, сладкий, манящий, ласковый: «Анна, Анна», — словно покойная мама или будущий возлюбленный. Девочка слезла с кровати на пол, не почувствовав его холода. Очарованная, словно дудочкой, она шла на голос. Голос, лунный свет и тихий смех, шепот, шорохи привели ее по длинным галереям старинного здания, в котором расположился приют, по земле и каменным плитам в церковь. Она поднялась по ступенькам, вошла в сияющий свечами зал.
— Кто здесь? — прошептала, проснулась, поняла, что озябла, что босая, полуголая; где она?
Из темноты колонн появился Дэнми, схватил Анну за тело, зажал рог теплой, пахнущей неведомыми травами ладонью. Ей в ухо он прошептал ее судьбу, и она увидела его улыбку — красивую, красную, похотливую, страшную, упала во мрак его бездонно-черно-синих глаз и разбилась…
Сестра Лючия проснулась, будто от крика. Келья была вся в луне — как затопленная. Но никто не кричал. Девушка поднялась на кровати, увидела, что постель Анны пуста. Ею овладел ужас, необъяснимый, как вещие сны. Она оделась, зажгла лампу, постучалась к настоятельнице. Обе отправились искать девочку — два призрака в белых ночных одеяниях; пришло раннее утро, и на ногах и в поисках пребывали уже весь приют и монастырь. Разыскал Анну Эргино: дико закричал, в панике налетел на отца Спинелло, запутался в складках его сутаны, на испуганные вопросы только указал пальцем в сторону. За кустами шиповника и клочьями тумана, в канаве, в грязи лежала Анна, маленькая девочка. Она была мертва, в крови и без одежды.
Анну похоронили на старинном монастырском кладбище. Пошел первый в году дождь — теплый, ласковый, вечерний ливень. Дети бегали по лужам, смеялись и брызгались, забыв про печаль, дети вообще легко забывают грустное; перед сном монахиням пришлось всех помыть горячей водой и переодеть в сухое, перестирать и повесить сушить то, что промокло. Сестра Лукреция, выйдя на галерею повесить очередную корзину белья, услышала, как на другом ее конце поет Дэнми. Шум дождя был как оркестр — подыгрывал импровизацией его дивному голосу.
— Как чудесно, — сказала она, прижала руку к сердцу, молодому, бьющемуся, словно от любви. Отец Спинелло, стоявший рядом, у перил, задумчиво смотрел на дождь, качал головой. Ему не нравился Дэнми.
Дождь шел всю ночь. К утру он закончился, и утро было ясным, солнечным, с безумно голубым небом над городом — словно кто-то отдал в приступе щедрости все свои краски — на раз, весь жизненный запас. Дети сажали цветы в саду, рыхлили землю. Сестра Лукреция нашла среди них по блеску волос Дэнми и увидела, что он выкапывает слепых дождевых червей и давит их каблуками.
— Зачем ты это делаешь, Дэнми?! — воскликнула она, всплеснула руками, расстроилась на весь день. — Они же живые, как и ты…
Дэнми промолчал, а через полчаса принес ей на галерею, где она шила, горсть червей. «Да, Дэнми?» — кинул на колени. Сестра Лукреция завизжала.
— Вы же их любите, — сказал Дэнми…
В мае, когда на небо высыпала тысяча звезд — и по ночам они сверкали так ярко, что в кабаках пели песню о том, что это души погибших моряков, и не надо было свечей, — в город пришли цыгане. Они разбили свои шатры на одной из площадей, вокруг фонтана, но городские власти с площади их выгнали, и те устроились недалеко за городом, так, что слышны с городских стен их гортанные разговоры, и все беспризорные и не очень мальчишки дневали и ночевали там, в таборе. Из приютских осмелились пойти к цыганам только Эргино и Дэнми. Молодая цыганка, в цветастых юбках и в ожерелье из золотых монет, схватила Эргино за руку: «тебе погадать, мальчик мой?»
— Попробуй! — крикнул Эргино в шуме и песнях.
Цыганка раскрыла его ладонь, провела по ней длинным красным ногтем и нахмурилась.
— Ты скоро умрешь, — сказала она.
Эргино выхватил руку и не поверил. Цыганка повернулась к Дэнми и ахнула.
— Какой красавчик! — воскликнула. — Посмотрите все: какой красавчик!
Она обхватила его лицо смуглыми руками, словно пыталась прочесть его судьбу по линиям губ и лба, цыгане окружили их и тоже шумно завосхищались мальчиком.
— Ну-ка, а что у тебя на руке? — цыганка взглянула и долго-долго молчала, вглядываясь. — Я ничего не вижу, кроме звезд.
Эргино прибежал в приют с криком, что Дэнми украли и увезли с собой цыгане. Ему никто не верил, но Дэнми не вернулся в приют ни в тот день, ни на следующий. Он вернулся только в середине лета, загорелый, в чужеземной одежде, с рассказами о других городах и чужой стране, с ним были ростки красных махровых роз, которых не было в цветнике монастыря. Их посадили, но они не расцвели, не прижились, погибли, ничего не выросло из того, к чему прикасался Дэнми.
Лето было прекрасным, чудесным, золотым. Дэнми и пара мальчишек несколько раз сбегали из приюта. Однажды он ушел с бродячим певцом и фокусником, потом они с Эргино жили в старинных развалинах за городом. На пропитание они зарабатывали милостыней, пением или просто воровали; купались в реке, лежали в траве, смотрели в небо и разговаривали. Эргино рассказал, что не знает своих родителей, что его подбросили монашкам в младенчестве: он лежал в большой корзине у ворот монастыря.
— Жалко, — говорил Эргино, — я бы так хотел иметь мать. Интересно, какая она? А ей сейчас жалко? Думает ли она обо мне, помнит? А ты откуда взялся?
Дэнми долго смотрел в синее небо, на бегущие, рвущиеся, как бумага, облака, солнечные лучи путались в его ресницах, будто мотыльки в паутине, и не попадали в глаза; он жевал травинку и молчал.
— Не знаю, — наконец сказал он, — я ничего не помню, совсем ничего…
— Монахини говорят, что ты упал с неба, — болтал Эргино, — а где ты так выучился петь? У меня всегда аж сердце разрывается, вот тут, — он клал руку на грудь, — слышишь, как стучит? А когда ты поешь, я думаю: где же моя мама? Почему она не слышит, как ты поешь. Тогда бы она сразу пожалела и пришла бы за мной…