— Потому что я умнее. И потом — я тут всё знаю, а ты один вылетаешь без компаса в полную пургу. «В Нью Йорке всё ещё продолжается небывалая снежная буря. Видимость почти нулевая, а дороги на глазах покрываются коркой льда». Так то, миклухо маклай. Долетишь — быстренько вышлешь мне вызов, я и приеду. Чего мне одной тут куковать?
Взяв моё лицо в свои похожие на тонкие веточки плакучей ивы ладони, Анна, неловко скрывая слёзы в голосе выдохнула:
— Беги, беги же, живи, побегушник ты мой отвязанный!
И поцеловала в губы. Губы у неё были горячие и чуть сухие — как я люблю.
* * *
Такси вырвалось на финишную прямую. Я уже чётко различал оборотную сторону плаката изображающего сердитого Амура Тимура, который в этот раз отдал предпочтение английскому: «Вэлкам ту Ташкент». Я снова осиротел:
— Анна, поклянись, что обязательно приедешь ко мне?
Она удивлённо на меня глянула. И кивнула на плоского Тимура — Нет, с этим козлом останусь.
Таксист принял «козла» на свой счёт и повернул квадратную башку.
— На дорогу смотрите пожалуйста, окей, акя?
Экипаж взмыл по эстакаде на второй этаж. Через окно уже хорошо было видно бордовую стойку рейса Ташкент-Москва-Нью-Йорк. Перед ней кучковалось несколько человеков и чемоданов.
— Ну вот видишь — ладушки, успели. Чётко. Сейчас зарегистрируешься и кофейку с блинчиками успеем принять. А то ведь не позавтракал — может затошнить в самолёте на голодный желудок.
Мы шагнули в зал ожидания. Автоматические двери с шорохом захлопнулись за спиной. «Следующая станция Улугбек» — подумалось мне. Анна слегка подтолкнула меня к стойке. Сама она с умилением склонилась над детской коляской одного из юных пассажиров, эвакуирующихся в тот день подальше от великого будущего. Поправив одеяльце, наклонилась, почти целуя младенца и сказала сразу заулыбавшейся матери:
— Боже какое сейчас непозволительно дорогое удовольствие обзавестись маленьким человечечком!
В последнее время она не пропускала ни одной детской коляски. Идя к стойке, я думал насколько сам готов стать отцом для маленьких «человечечков».
Чтобы порадовать Анну придётся в корне поменять образ жизни. Будет сын — назову Констанкинч, в честь Малявина и группы «Алиса».
Я почти увидел перед собой малыша Констика и отключил реальность вокруг. Подняв первенца на руки я прижал его к груди, и тут же на всех парах врезался в другого пассажира, который шустро пытался срезать и заскочить в очередь на секунду раньше меня.
Я поднял виноватый взгляд, чтобы немедленно извиниться и сразу признал в ушлом пассажире капитана Обломбая Казематова.
* * *
В выходные и праздники отец вставал раньше всех в доме. Мурлыча под нос арию Мистера Икс, заваривал крепчайший кофе, горьковато-зверским запахом которого пытался растормошить и меня. Он раскладывал по письменному столу ворох бумаг и несколько раз перезаправив инкрустированный паркер самозабвенно писал до самого вечера.
На стенах кабинета были плотно развешены книжные полки, одна из которых была исключительно заставлена историческими трудами моего отца. По соседству с ним на других полках жили официальные золотые обрезы Тургенева, Диккенса, Мопассана и Чапека.
Полки назывались буковые, и я тогда все время думал будто буковые это «книжные», от английского «book». Столовые наборы дозволенных советской цензурой писателей. Оживлял эту пыльную бронзу поток толстых литературных журналов, которыепроцветали в начале перестройки. Эти журналы мы читали по очереди. Нельзя говорить что в перестройке не было ни капли позитива. Я пожал руку Аксенову, Войновичу, Саше Чёрному и Венедикту Ерофееву.
И хотя творчество отца было очень далеко от литературы — малоблагодарный процесс взлохмаченной писанины с пятнами от чернил на руках считался у нас дома одним из самых почётных.
Когда отец писал, дома нельзя было включать телевизор и магнитофон, ронять посуду, громко разговаривать или топать ногами. Проснувшись, я наскоро проглатывал выставленный матерью завтрак, сгребал в охапку маленького пуделя Борьку, которого отцу подарили на новоселье, и мчался исследовать необъятные Сергели.
Сергели были в ту пору маленьким спальным островком среди бескрайних полей ближнего ташкентского пригорода. Поля были пересечены речушками, оврагами и прочей сьеррой-леоне.
Там было целых два поля чудес. На одном поле чудес росла гигантская сладчайшая клубника. Нужно было лечь на спину и тихо ползти между грядками — так что бы не увидел со своего шалаша бабай-сторож. Я тогда сделал первое в жизни философское открытие — когда чего-то слишком много, даже клубники, то быстро приедается. Проглотил несколько сросшихся ароматных ягод, иной раз с примесью глины, и вдруг понял, что наелся.
А клубничка смотрит со всех сторон и смеётся.
Второе сергелийское поле чудес было плантацией драпа — я вам о нём чуть позже расскажу.
В ходе одной из наших бесчисленных с Борькой исследовательских экспедиций, мы и забрели на сергелийское кладбище. Место, которое для меня, Макса, Димона, Лешего, Альбы, да и Борьки стало секретным островом. Потайным уголком детства, который есть у каждого.
* * *
Праздники в жизни обычно кончаются моментально и сразу — напрочь. Как и шампанское. Я просыпаюсь на моей родной кушетке в кабинете отца в будничное свинцово-тяжкое утро понедельника. Но мне все равно быстро становится радостно и светло.
Светит сквозь полупрозрачные шторы родительской квартиры робкое солнце, из кухни ползёт запах обжаренных на сливочном масле пельменей, и главное, не поёт больше Михаил Круг. Угомонился. Или доехал-таки в свой смердючий централ, вдосталь нахлебавшись горя в дороге.
У меня нет паспорта, прописки, работы и копейки денег. Опять придётся возрождаться из пепла с полного нуля. Благо, что не впервой, но с каждым разом это становится все хлопотнее и хлопотнее. Будто бы продолжается моя отсидка — только устроюсь в норке, обмякну, а тут снова нужен гол. Кому-то вечно от меня нужен гол.
Иду по Бог Чинар улице в сторону автобусной остановки. Бог Чинар. Как Бог войны или Бог Ветров. Раньше эта улица называлась улицей Михаила Массона. Чем им успел насолить археолог Массон, приехавший в Туркестан еще до революции, и благополучно ковырявшийся в глине до самого начала перестройки — ума не приложу. Наверное, фамилие у него неправильное. А может быть Масон докопался до сути и принял ипостась Бога Чинар? Поразительно сколько знаковых событий я пропустил пока сидел в каталажке.
На улицах прибавилось иномарок, да и отечественные тачки выглядят совсем как-то иначе. Все это дело мчится, крутится, жужжит, дымит, пролетает мимо, грозя сбить с ног. Хочется встать и оторопело пялиться по сторонам. Я стал тормозом. У меня реакция подводной черепахи.
Вроде Ташкент, а вроде бы и нет. Все магазины и остановки покрылись золотистым анодированным алюминием. Везде гордо написано — Панасоник, Филипс и «Узбекистан: страна с великим будущим И.А.Юртбаши».
Я думаю и настоящее у этого самого И.А Юртбаши тоже удалось на славу.
Особенно нелепо золотистый алюминий выглядит на хрущобах. Реликт коммунистических достижений, с покосившимися водосточными трубами, облезлой штукатуркой подъездов и вдруг блестящим позолоченным бельмом — «Юридическая контора МАСЛАХАТ». Я бы добавил им подзаголовок слоган — «Маслохат. Реальные маслокрады это наш профиль. Утрясаем всю канитель — от штрафа до мокрухи».
Раньше город мой был багрово-красным. Пролетарско-революционным. Сейчас госцвета поменялись, и весь Ташкент стал сине-зелёным. Сине-зеленые автобусы, сине-зелёные трамваи, зелено-синие вывески и сине-зелёные деньги.
Хамелеоновая мимикрия цветов Ташкента зацепила и названия улиц. Бывшая Нищебродская стала теперь Амура Тимура, Карламаркса превратилась в одночасье в Ататюрка, а сквер революции стали называть звонким словом «хиёбан».
* * *
Не то чтобы воздух Ташкента пропитался страхом, воздух исчез совсем. Столь необходимая для жизни смесь газов превратилась в смесь ужаса, страха и ненависти. На какой-то миг мне показалось, что в колонии строгого режима гораздо легче дышится.
У людей серые лица и мёртвые глаза. Люди одеты в разные оттенки серого. Будто и тут действовал режимник Бахром со своими деревянными солдатами. Никто не улыбается.
Стало больше суровых женщин, затянутых в мятые мужские пиджаки, типа того, что носит Махмуд Ахмадинеджад. Пиджаки плохо сочетаются с их цветастыми платьями. И угрюмых мужчин в так и не познавших утюга брюках. Все поголовно в калошах на босу ногу.
Вчерашняя уверенность, что человеку, выжившему в зоне, на воле все абсолютно нипочём, стала меркнуть и исчезать, как шагреневая кожа.