Каблуки сапог впечатываются в свежий, легкий снег. Эта цепочка — единственная мета на путях; и еще собачьи и кошачьи лапы, розетки и цепи мирных узоров.
Луна, солнце бессонных. Солдатское солнышко — месяц.
— Ну что смотришь на меня, глазастая? Ворожишь? Все, кроме нас двоих, спят вповалку в душном тепле — и победители, и побежденные. Все напились старого сладкого вина из лэнских погребов, кто с радости, кто от печали. Сегодня единственная ночь на этой земле, когда не будет смертей.
Она дошла до скамьи, выступающей из фигурной кирпичной ограды, села, привалилась, запахнувшись плотнее. Закашлялась слегка. Это хорошо, что такой чистый воздух. Да и холод ей всегда помогает, меньше легкие ноют и тот давний рубец над левым соском.
— А завтра жизнь вернется на круги своя, — ответила сверху луна. — И то: всё хорошо в меру. Немножко покоя, затем чуточку драк и убийств — и порядочная толика грызни за кусок власти, то бишь двоевластия, чтобы кровь в жилах не протухла.
— Что-то больно ты скептик, госпожа Селена.
— Так то ж не я, а кошка на заборе, — засмеялись в ответ.
Округлая черная нахлобучка на воротном столбе выросла, задвигалась. Человек, который глядел из-за стены на Кардинену, сливаясь с силуэтами деревьев, вспрыгнул на ее гребень, сел, свесив ноги по ту сторону. Лицо скрыто тенью, одни глаза блеснули в отраженном лунном свете действительно, как у кота… или волка.
— Что же это вам не спится, кавалер?
— А вам, красавица моя? И эдинцы спят, и кэланги спят… Вы, простите, из каковских будете?
— Из «красных плащей», — она улыбнулась неохотно, угол рта дернулся. — Почем вы знаете, красива я или нет?
— Слепой, что ли? Я ночью как днем вижу, и через капюшон, как через марлю.
— Да, а вы, провидец, сами кто: красный или бурый? Не стесняйтесь признаться, сегодня в мире благорастворение воздухов.
— Я, голубушка, третья сила, перед лицом которой вы помирились.
— Бандит, что ли?
— Волчий Пастырь. Или как в песне Робин Гуда: «Мы удалые лесники» и тэ пэ. В общем, каждый из вас хочет иметь Южный Лэн, Высокий Лэн, гордый Лэн для себя: бурые — чтоб отсидеться, красные — чтобы подмять под себя Мы одни хотим Лэна для него самого.
— Сказано патетически, — она повысила голос и вдруг сорвалась в кашель, на этот раз самый паскудный.
— Эге, что с вами — застыли, по снегу гулямши?
— Нет, — ответила она, — врачи врут, что туберкулез.
— Вот как, — сказал он серьезно, — это и в самом деле дрянь. Вот что. Если вы сейчас поедете со мной, куда я знаю, я вас в месяц вылечу.
— Мсье к тому еще и лекарь?
— Не я. Но неважно. Что говорю — сделаю. Так решитесь?
— Хватятся.
— Нет. Я знаю, кого предупредить. Не полковника Нойи, но Кертсера. И, может быть, Маллора и Карена Лино. Довольно с вас?
Она отпрянула.
— Вы меня узнали.
— Конечно, хоть и не совсем сразу, ина Та-Эль Кардинена. И очарован. Простите, никак не улучу момента представиться по всей форме. Денгиль, высокий доман здешних «горных братьев». Так что, поедете?
— А, черт. Поеду. Ибо, как говаривал Финн Мак Фейн, предводитель фениев: «Просьбу твою я выполню, потому что чую — тут пахнет приключением». Да и что терять-то мне, в сущности?
Выехали они через час: он на бойкой лэнской полукровке, она на Бахре.
— Я думала, вы, как важное лицо, со своим конвоем в город проникли.
— Может быть. Но вы же одна едете? Вы любите паритет? — ответил он.
Бусина одиннадцатая. Адуляр
С годами старик сделался неопрятен. Осенняя очередь за бурыми помидорами в панике сбивалась, пропуская вперед рыжую распашонку сомнительной свежести и дырявые босоножки, из которых торчали нарочито немытые пальцы ног. «И это юрист с мировым именем!» — с патетической горечью восклицал кое-кто из сведущих. «Странно, почему он не уехал из Динана, как иные», — отзывались на его слова. «Пойди сам спроси, если не боишься, что тебе по мозгам прямой дубиной врежут: он на такое был в свое время мастак». «Нет, всё-таки. Нынешние хозяева могли бы ему хоть персональную пенсию дать за то, что он их защищал, пока они были не в законе. Хотя он вроде и так при деньгах. Да уж, что говорить…»
Слушая досужую трепотню, старик только усмехался и глубже зарывался в свою холостяцкую нору.
А ее он отрыл на славу. Дом в захудалом пригороде, но из тех, что из пушки не пробьешь: полуметровой толщины стены из кирпича, склеенного намертво яичным белком, черепичная крыша, ставни из мореного дуба с массивными железными пробоями. Лестница с волнистыми от древности ступенями — следы сотен и сотен ног — вела на второй этаж, к двери, обшитой как бы пергаментом, и позеленевшей медяшке с надписью. А внутри блаженная свалка из старой мебели, в которой так уютно отражается огонек свечи, фолиантов с запахом пыли и мышей, фигурных бутылок из-под спиртного и разнокалиберной, разновременной посуды. Старик отрастил бороду, отпустил брюшко и блаженствовал под сурдинку — запахи коньяка, курева и холостяцкой стряпни пронизывались иногда тонкой, нежной иглой парфюмерного аромата.
Подкатывал ноябрь. Дни одевались моросью, солнце — туманом. Листва еще из последних сил цеплялась за потяжелевшие ветки. Захмелев, старик сочинял хокку:
Сумерки в лесу.
Серый снег на скелетах ветвей.
Сумерки года.
Одним таким земноводным вечером в дверь незнакомо позвонили. Старик пошлепал к ней, на ходу запихиваясь в пижаму. Отворил.
На пороге, освещенная сзади тусклой подъездной лампешкой, высилась фигура в длинном плаще — светлый ореол кудряшек вокруг головы, профиль греческой камеи, не поймешь, мужской или женский. Божественные супруги, брат и сестра, Птолемей и Арсиноя… И голос такой же двойственный — горловой, низкий и звенящий.
— Здравствуйте, Керг-ини. Не пустите ли меня вовнутрь?
Он догадался и уже с этим отодвинулся. В прихожей у него лампы нет, перегорела, только из спальни засвечивает. Зато есть длинная старомодная вешалка с грудой старой обуви понизу — пусть мадам референт поспотыкается.
Однако она прошла точно кошка. В гостиной он в ее честь вытер полой куртки лучшее из кресел.
— Так вы меня узнали, досточтимый адвокат?
— Да, ина Тэйни Стуре-Ланки. Ваши фото были в «Частных Новостях»: эпохальный брак канцелярии первого государственного лица с его охраной…
— Выходит, вы и светскую хронику не обделяете вниманием? Пожалуйста, не удивляйтесь, что я хочу с вами поговорить. И попросите уйти вашу даму, если можно.
Он вздохнул и поплелся в спальню. Майга уже сидела на постели. Швырнул ей белье, платье:
— Вот, одевайся и выметайся. И поимей в виду на будущее: все эти последние годы у нас была случайная, одномоментная связь.
— Я все слышала. У тебя другая девочка.
— Слышала она. Господи! Это такая девочка, что как бы следом за ней не явились ее мальчики. Вернее, мальчики ее обожаемого невенчаного супруга Нойи, которому скоро впору будет самому с ночными визитами ходить. На, держи туфли. На — куртку. И чтобы мне мигом!
Вернулся. Тэйни уже сбросила плащ на соседний стул, обсохла, распушилась, как ивовая сережка. Совсем молоденькая, подумал он, и туда же. Пути торит.
— Кофе будете? Или коньяк? Или вместе?
— Кофе выпью с охотой, — сказала весело, — а жидких клопов потребляйте уж сами!
Он сходил на кухню, где соорудил две чашки крепчайшего пойла без сахара, себе и ей. На темную слазил в буфет, из початой бутылки налил фужер, опрокинул в себя единым духом.
«Скверно надираться в одиночку. Выходит, я трушу? Трушу. Что я о ней знаю? Принцесса придворных танцулек, идеальная пара своему мужу. Всё ей дано: гибкость тела, смелость ума и веселие духа. Но что за непонятные разговоры с Эррат, похожие — на провокацию? Или все-таки на святую наивность? Если последнее, то зачем она здесь?»
Прошелестела мимо Майга, заглянула в дверь, обменялась улыбками. Вот она почему-то не боялась и уже нисколько не ревновала. Видно и впрямь и женщин есть свой тайный язык…
— У вас тут чудесно. Кофе такого душистого отродясь не пила. Какие вазы — китайские? И чеканка на стене. (Она называлась — «Оровела», «Песнь ярма» — там возница лежал на ярме поперек голов двух огромных, величественно-печальных быков, а сзади них открывался зев огромнейшей винной амфоры.) Выйду на пенсию — куплю домик и обустроюсь в том же духе. А, кстати, вы-то почему на пенсии? Из-за истории в Ларго?
Знала она о том явно понаслышке: всё уже кончилось до ее приезда в Эдинер. В замке Ларго был лагерь для военнопленных, взятых в гражданскую войну. Им пришло в голову устроить «бунт на «Потемкине»» — из-за скверной еды, никуда не годной врачебной помощи и низкого качества тюремной обслуги, — чем они еще сильнее ухудшили свое положение. Оставшиеся в живых, разумеется. Керг тогда попробовал нечто сделать, но его официально предупредили, чтоб не совался. Ушел он скорее от стыда за свою профнепригодность, чем по иной причине.