Посвящается Бобу Ледбеттеру, чью Историю я бы с удовольствием прочла, и Шелли МакБерни, оставляющей метку на всем, чего коснется, и на всех, кого встретит
Над могилой не плачь моей,
Я не там, не уснула в ней.[1]
Мэри Элизабет Фрай
Коридоры напоминают мне об августовских ночах на Юге.
О древних камнях и почве, которых никогда не касался солнечный свет.
О дыме — застарелом, терпком, — о грозах и сырой земле.
Но больше всего, деда, они напоминают о тебе.
Я делаю шаг вперед и вдыхаю тяжелый, плотный воздух. Мне снова девять, и за окном лето.
Мой младший братишка, Бен, развалился перед вентилятором и синим карандашом рисует монстров. Я торчу на крыльце, задрав голову к небу, и разглядываю звезды, окруженные нежным светящимся ореолом, — ночь выдалась влажная. Ты стоишь рядом, куришь, покручивая на пальце старое потускневшее кольцо, и со своим распевным, мелодичным луизианским акцентом рассказываешь мне об Архиве, Коридорах и Внешнем мире так небрежно, словно мы беседуем о погоде, обсуждаем, что будем есть, или какую-то подобную чепуху.
Ты расстегиваешь пуговицы на манжетах, закатываешь рукава, не прерывая рассказа, и я впервые замечаю, сколько же у тебя шрамов. Три ровных линии на твоем предплечье и дюжина других отметок переплетаются в причудливый узор, напоминающий трещинки на выделанной коже. Я лихорадочно пытаюсь вспомнить, когда видела тебя в одежде с короткими рукавами, и не могу.
На твоей груди, как всегда, висит старый, заржавленный ключ. Несмотря на то что ночь черна и темна, хоть глаз выколи, он посверкивает, отражая свет. Ты мусолишь в руках какой-то свиток: то и дело сворачиваешь и разворачиваешь его, снова и снова разглядывая чистую белую поверхность, будто на ней что-то должно быть написано. Но листок пуст и нем. Тогда ты сворачиваешь его в узкую трубочку и прячешь за ухо. Едва заговорив, ты начинаешь выводить пальцем узоры на запыленном поручне: тебе не под силу усидеть без движения.
Бен выходит к нам на крыльцо и о чем-то спрашивает. Если бы я могла вспомнить, о чем. Если бы я могла вспомнить звуки его голоса. Но не могу. Зато помню, как ты смеешься и перечеркиваешь пальцем три линии, которые только что нарисовал в пыли. Разрушаешь узор. Бен уходит в дом, и ты велишь мне закрыть глаза. Кладешь в мои ладони что-то тяжелое и гладкое и предлагаешь прислушаться, нащупать тончайшую ниточку памяти, ухватиться за нее и рассказать, что я там увидела. Но я не вижу ничего. Ты просишь меня постараться, сосредоточиться, обратиться вовнутрь, но безуспешно.
Следующим летом все будет иначе. Я услышу легкое гудение, и обращусь вовнутрь, и увижу нечто. Ты будешь измотан, горд и печален одновременно, и уже на следующее лето добудешь мне кольцо один в один как у тебя, только новое. А через это следующее лето ты будешь мертв, и твой ключ, так же, как и все твои тайны, перейдет ко мне.
Этим летом все еще просто.
Этим летом мне всего девять, ты еще жив, и у нас есть время впереди. И когда я скажу тебе, что ничего не вижу, ты пожмешь плечами, прикуришь новую сигарету и продолжишь рассказывать истории.
Истории об извилистых галереях, невидимых дверях и местах, где мертвых хранят на полках, словно книги. Каждый раз, покончив с очередной байкой, ты просишь меня пересказать ее, будто боишься, что я могу позабыть.
Но я не позабуду никогда.
В этом пресловутом «начале с нуля» и нуля-то никакого нет. Опираясь спиной о кузов машины, я смотрю вверх, на Коронадо: старый отель, переоборудованный в жилой дом, который показался маме с папой таким привлекательным. Он мрачно глядит в ответ пустыми окнами-глазницами. Всю дорогу я нервно крутила кольцо, касаясь большим пальцем трех линий, вырезанных на гладкой поверхности, будто эта полоска серебра стала моим талисманом или будто вместо четок она помогала считать молитвы. Я молила о чем-то новом, простом и незамысловатом. И получила вот это.
Кажется, я даже через улицу могу различить комья пыли.
— Ну разве не прекрасно? — экстатически взвизгивает мама.
— Он какой-то… ветхий.
Настолько ветхий, что камни в кладке просели, и из-за трещин фасад производит унылое впечатление. Прямо на моих глазах от стены отрывается осколок размером с кулак и падает вниз.
Я смотрю вверх, на крышу с горгульями. Они сидят не по углам, как обычно, а торчат там и сям, словно привольно расположившаяся стайка ворон. Мазанув взглядом по облупившимся окнам шести этажей, я опускаю глаза к растрескавшемуся каменному шатру, венчающему вход в вестибюль.
Мама бросается вперед, но на полпути замирает, чтобы полюбоваться «старинными» камнями в мостовой, которые придают улице «особую прелесть».
— Дорогая! — окликает папа, следуя за ней. — Не стой посреди дороги!
Нас должно быть четверо. Мама, папа, Бен и я. Но все не так. Уже четыре года, как не стало деда, и не прошло еще года со дня смерти Бена. Года невысказанных слов, вызывающих в памяти образы и картинки, которые слишком тяжело вынести. Любой пустяк способен вдребезги разбить тебе сердце. Завалившаяся за стиральную машинку футболка. Игрушка, которая закатилась под ящик в гараже и лежит позабытая до тех пор, пока кто-нибудь не уронит туда же свою вещицу, а найдет — ее, и потом, лежа на бетонном полу, всхлипывает в бейсбольную перчатку.
Через год попыток кое-как вести жизнь, пытаясь не разрушать воспоминания, как подрывают заброшенные шахты, родители сдаются и решают уехать, чтобы начать все с чистого листа. «Начать с нуля». Типа, «именно это сейчас нужно семье». Я же называю это бегством.
— Маккензи, ты идешь?
Я плетусь за родителями через улицу, поджариваясь на июльском солнце. На входе меня встречает крутящаяся дверь, зажатая между двумя обычными. Во внутреннем дворике и в вестибюле я замечаю несколько человек, все зрелого возраста.
Мама была чудной еще до того, как погиб Бен. Она хотела стать то смотрительницей зоопарка, то юристом, то шеф-поваром. Но это были безобидные причуды. После его смерти они обрели другой характер. Вместо мечтаний мама приступила к действиям. С ужасающей энергией. Если спросить ее про Бена, она сделает вид, что не услышала, а вот если спросить об очередном замысле, — она готова будет болтать о нем часами, каким бы нелепым он ни был. Ее энергии, кажется, с лихвой хватило бы на освещение небольшой квартиры. При этом вся она уходит «в гудок» — мамины идеи всякий раз оказываются однодневками. Она переключается с одной работы на другую с такой же легкостью, как Бен меняет — менял — свои любимые блюда: одну неделю это был сыр, другую — яблочное пюре.